Спустя месяц я очутилась на базаре одного марокканского города. Ко мне пристала какая-то нищенка с огромными глазами, на руках у нее был спящий ребенок, головка которого беспечно покоилась на материнском плече. Она попросила у меня монетку, которую я с извинениями протянула ей. Она удалилась. И тут только я заметила, что она унесла мое портмоне, вытащив его из открытой сумки. «Она отобрала у меня письмо!»-тотчас подумала я.

Никаких сожалений я не испытывала; однако символ этот породил в моей душе неясные сомнения: быть может, эти слова, которые она не сумеет прочесть, предназначались ей? Ведь теперь именно она стала предметом желания, воплотившегося в слово, непостижимое для нее.

Через несколько дней другая нищенка весело заявила мне на улице:

— О сестра моя, ты-то по крайней мере знаешь, что сейчас пообедаешь! А для меня это каждый день неожиданность!

Она засмеялась, но в голосе ее чувствовалась горечь. И я снова подумала о письме, которое первая незнакомка стянула у меня, восстановив в какой-то мере справедливость.

Слова любви, которые осквернил чужой взгляд. Я их не заслужила, говорила я себе, раз позволила обнаружить тайну. И вот теперь слова эти отыскали истинное свое место. Волею судьбы они попали в руки этой неграмотной нищенки. Она, верно, скомкала письмо или разорвала его на кусочки, прежде чем бросить в сточную канаву.

Итак, я вспоминаю это любовное послание, вспоминаю его приключения и постигшую его катастрофу. Воспоминание о нищенке внезапно вызывает в памяти образ отца, уничтожающего у меня на глазах первую записку — самое что ни на есть банальное приглашение, — которую я по клочкам вытаскиваю из корзинки. С дерзким упрямством я восстанавливаю текст. Словно отныне мне предстоит восстанавливать все, что разорвут пальцы отца…

Каждое предназначенное мне любовное слово встречало на своем пути отцовскую власть. Каждое письмо, даже самое невинное, прежде чем попасть ко мне, подвергалось строгому досмотру отца. Мои послания, поддерживавшие этот диалог, начавшийся под впечатлением минуты, стали для меня попыткой — или искушением — определить границы собственной моей немоты… Однако память о гаремных палачах жива, и она не дает мне забыть, что любое послание, написанное в полумраке тайком, неизбежно ведет к зауряднейшему инквизиторскому дознанию!

После случая с нищенкой я снова встретилась с автором письма. И зажила так называемой «супружеской» жизнью.

И что же — выставленное напоказ счастье обернулось неизбежным концом нашей бурной любовной истории. Нищенка, укравшая у меня письмо, пока ее ребенок спал у нее на плече, а до нее еще тот посторонний, чьи глаза увидели самые сокровенные слова, стали, один за другим, предвестниками этого смертельного исхода.

Писать перед лицом любви. Озарить светом тело, чтобы тем самым снять запрет, помочь сбросить покров… Сбросить покров и в то же время держать в тайне то, что должно оставаться тайной, пока не грянет гром откровения.

Слово все равно что факел, им можно размахивать перед стеной разлуки и отчуждения… Описывать лицо другого, чтобы удержать в памяти его образ, упорно верить в его присутствие, в его чудо. Отказываться от фотографии или любого другого видимого следа. Одно только слово, запечатленное на бумаге, дает нам грозное оружие, привлекая к себе внимание.

И с этой минуты написанное вписывается в диалектику молчания перед лицом любимого человека. Чем больше стыдливость сковывает тела, что находятся рядом, тем упорнее слово ищет путей к полному откровению. Природная сдержанность мешает торопливости жеста или взгляда, случайное касание рук приводит ее в трепет; горделивый отказ от всякого украшательства предполагает непритязательность одежды, а голос тем временем, повинуясь такому же точно порыву, выдает себя целиком, обнажаясь в словах четких, ясных, прозрачных. Он устремляется вперед, вверяет себя безоглядно — так лилии вторгаются в тенистую аллею…

Первый шаг к обольщению — это любовное письмо, в котором речь идет не об излияниях души и сердца, а о точности взгляда. При таком способе общения главное, что меня тревожит, — это сказать не все или, вернее, выразиться не совсем точно. Надо преодолеть лиризм, отказаться от излишнего пафоса; любая метафора кажется мне жалкой уловкой, чем-то вроде малодушия. Когда-то мои предки, мне подобные, проводя время на террасах под открытым небом, загадывали друг другу загадки, вспоминали подходящие к случаю пословицы, испытывали судьбу, читая любовные четверостишия…

И в сущности, сама-то я жажду обрести благодатную сочность языка моей матери, стремлюсь припасть к нему, словно к молоку, от которого некогда меня оторвали. Вопреки сегрегации, доставшейся мне в наследство, слово, исполненное любви-в-настоящем, равносильно для меня появлению ласточек весной.

Когда девочка обращается к отцу, язык ее чрезмерно добродетелен… И потому, быть может, страсть не может, по ее мнению, выражаться в словах, запечатленных на бумаге. Чужеземное слово подобно бельму на глазу, а глаз-то жаждет открытий!

Любовь, если мне удастся выразить ее словами, станет той самой болевой точкой, откуда в любой момент можно исторгнуть отчаянные стоны, погребенные и во вчерашнем дне, и в прошлом столетии. Мне не остается ничего другого, как уповать на вечное кочевье в поисках истинного слова, а пока я, неутомимая путница, наполняю свои бурдюки для дальнего перехода неиссякаемым молчанием.

Женщины, дети, быки, полегшие в пещерах…

Весна 1845 года была отмечена волнениями всех берберских племен, населяющих центральные и западные районы страны.

Эмир Абд аль-Кадир вновь стягивает свои силы к марокканской границе. После пяти лет неустанных преследований враги его — Ламорисьер и Кавеньяк на западе, Сент-Арно с Юсуфом в центральной части и Бюжо в самом Алжире — считают Абд аль-Кадира поверженным. Они уже тешат себя надеждой: не конец ли это алжирского Сопротивления? А тут опять взрыв.

Достаточно оказалось проповеди нового вождя, молодого человека, окруженного ореолом пророческих предсказаний и чудодейственных легенд, — Бу Мазы, прозванного «человеком с козой», — чтобы племена и в горах, и в долинах откликнулись на его зов. Война снова вспыхнула в Дахре: на побережье — между Тенесом и Мостаганемом, во внутренних районах — между Милианой и Орлеанвилем.

В апреле шериф[33] Бу Маза дает отпор двум армиям, наступавшим из Мостаганема и Орлеанвиля. Они, верно, надеялись окружить его в центре горного массива. Он атакует Тенес, направив туда одного из своих лейтенантов. Сент — Арно спешит на помощь, чтобы спасти Тенес. Тут-то и появляется Бу Маза, который чуть было не захватил Орлеанвиль. Вовремя подоспевшая подмога отбила город. Тогда шериф угрожает Мостаганему. Сам эмир не отличался такой скоростью в своих боевых действиях… Был ли этот новый проповедник помощником Абд аль-Кадира, или же, окруженный уже почитанием правоверных, Бу Маза стремился к самостоятельности? Толком ничего не известно, известна только его манера нападать с быстротой молнии.

В Дахре, по которой его войска проходят с музыкой и знаменами, население встречает его как «героя дня», а стало быть, хоть на час, да хозяина. Пользуясь этим, он карает, и порой весьма жестоко, каидов[34] и ага, поставленных французскими властями.

В мае три французские армии переходят в наступление: они чинят расправу над мятежниками, сжигают их деревни и имущество, заставляют их — племя за племенем — просить «аман».[35] Более того, Сент-Арно принуждает — и с гордостью пишет об этом в своих письмах — воинов племени бени хиджес сдать свои ружья. За пятнадцать лет ни разу не удавалось добиться такого результата.

Боске, назначенный начальником арабского отдела администрации Мостаганема, весьма доволен этим. Адъютанты Сент-Арно — Канробер и Ришар — следят за этой операцией, отбирают даже старинное оружие, хранившееся со времен андалузского переселения в XVI веке… В мостаганемской тюрьме, называвшейся «Башней аистов», так же как и в древнеримских водоемах, сохранившихся в Тенесе и превращенных в тюремные помещения, заживо гниют сторонники ирредентизма[36] которых в большом количестве берут заложниками.

вернуться

33

Шериф (араб.) — мусульманин, ведущий свой род от пророка, потомок Мухаммеда; знатный, благородный.

вернуться

34

Каид (араб.) — чиновник из алжирцев, назначавшийся колониальной администрацией.

вернуться

35

Аман (араб.) — пощада.

вернуться

36

Ирредентизм (от итал. irredento — неосвобожденный) — политическое и общественное движение в Италии в конце XIX — начале XX в. за присоединение к Италии пограничных земель Австро-Венгрии с итальянским населением.