Изменить стиль страницы

Следует добавить, что Наташа Штемпель происходила из обедневшей дворянской семьи, чьи далекие предки были выходцами из Германии, — благодаря этому она и сама попала в разряд «социально подозрительных» лиц. Мать Наташи поначалу предостерегала ее от визитов к Мандельштамам: «Ты хорошо представляешь, какие могут быть последствия?»[350] Страну захлестывали волны арестов. По ночам Наташа и ее мать прислушивались: к какому дому подъехали тяжелые черные автомобили НКВД? Несмотря на это Наташа продолжала навещать Мандельштамов; а когда им было нечего есть, их приглашали на улицу Каляева, 40 и устраивали радушный прием. То, что Наташа и ее мать вели себя столь бесстрашно, вовсе не свидетельствует об их героизме: речь идет исключительно о личной порядочности и простой человечности. Странное, загадочное проявление гражданского мужества в тоталитарной системе!

В более спокойное время, в начале ссылки, Мандельштамы могли и сами помочь другим людям. Ссыльный Павел Калецкий упоминает в своих письмах тех лет, что Мандельштамы были единственными в Воронеже людьми, оказавшими ему во время болезни и смерти жены «большую и добрую человеческую поддержку»[351]. Калецкий характеризует Мандельштама как «очень трудного и обаятельного» человека, совершенно беспомощного в практических делах, и очень умного и вспыльчивого собеседника, «взрывающегося, как бомба, при мельчайшем споре»[352].

Но к концу года обозначился и другой просвет. Вообще, декабрь 1936 года — один из самых плодотворных периодов в творческой жизни Мандельштама. В лихорадочном угаре той поры появляются на свет стихи второй «Воронежской тетради». Остается загадкой, каким образом Мандельштам, тяжелый сердечник, страдающий одышкой и опирающийся при ходьбе на палку, официально заклейменный как «классовый враг» и почти всеми покинутый, находит в себе силы для этого творческого подъема. Однако он отдает себе отчет в том, что выходит из-под его пера. 12 декабря 1936 года он пишет отцу:

«И сейчас не могу себя сдержать: во-первых, я пишу стихи. Очень упорно. Сильно и здорово. Знаю им цену, никого не спрашивая; во-вторых, научился читать по-испански […] Положение наше — просто дрянь. Здоровье такое, что в 45 лет я узнал прелести 85-летнего возраста» (IV, 172).

Основной причиной, побудившей Мандельштама читать по-испански, была книга его старого знакомого Валентина Парнаха (прототип Парнока в «Египетской марке»!), которая называлась «Испанские и португальские поэты, жертвы инквизиции» и была выпущена в 1934 году в Ленинграде издательством «Academia». Должно быть, Мандельштам, жертва сталинской инквизиции, находил в этой книге какое-то утешение. Особенно поразил воображение Мандельштама один испано-еврейский поэт: находясь в подземельях инквизиции, он каждый день мысленно слагал по сонету и затем хранил в памяти эти плоды своего заточения[353].

Если стихам первой «Воронежской тетради» помогли появиться на свет музыка и чернозем, то теперь их роль берут на себя мелкие обыденные случайности: улыбка младенца и пойманная птичка, щегол. Стихотворение «Рождение улыбки», начатое 8 декабря 1936 года, — это своего рода космогония в малом формате. Случайно пойманная улыбка грудного ребенка ассоциируется с рождением мира, а постижение ребенком вещей возвеличивается как первоисточник познания:

Когда заулыбается дитя
С развилинкой и горечи, и сласти,
Концы его улыбки, не шутя,
Уходят в океанское безвластье.
Ему непобедимо хорошо,
Углами губ оно играет в славе —
И радужный уже строчится шов,
Для бесконечного познанья яви (III, 100).

Это дитя — трагическое совпадение! — было ребенком писательницы Ольги Кретовой, позволявшей себе идеологические выпады против Мандельштама, а в апреле 1937 года поместившей в воронежской газете разгромную статью о «троцкистах и классовых врагах», к коим она причисляла и Мандельштама.

Век мой, зверь мой. Осип Мандельштам. Биография i_082.jpg

«Тоска по мировой культуре»

Осип Мандельштам в Воронеже (1936)

Сопричастность к жизненной первооснове получает у Мандельштама и политическую окраску — прочитывается как способ сопротивления эпохе, пронизанной насилием и смертью. В четверостишии, написанном вслед за «Рождением улыбки», он, восславляя улыбку, называет ее «неподдельной» и «непослушной»[354]. Это — отказ от сотрудничества с тем, что в условиях современной действительности, изуродованной сталинским тоталитаризмом, было враждебно жизни и исполнено презрения к человеку.

В стихах второй «Воронежской тетради» воспевается еще один союзник: щегол. Намек ли это на христианскую иконографию, в которой щегол является символом страстей Христовых? Во всяком случае, в стихотворении, написанном 4 февраля 1937 года, Мандельштам воссоздает рембрандтовскую сцену распятия (III, 119). Эта картина Рембрандта на голгофский сюжет находилась в Воронежском музее изобразительных искусств (в свое время сюда перевезли из Дерпта собрание старинной живописи). Не следует игнорировать культурную и религиозную подоплеку мандельштамовского стихотворения, однако поводом к его написанию послужил — как обычно у Мандельштама — эпизод из повседневной жизни. Вадик, маленький сын их новой хозяйки, расставлял силки и затем продавал пойманных птиц. Словно совершая ритуально-поэтический обряд, Мандельштам отождествляет себя с узником в клетке: «Мой щегол, я голову закину…» (III, 102). В другом стихотворении, отображая свое положение пленника, он идет еще дальше:

Клевещет жердочка и планка,
Клевещет клетка сотней спиц —
И все на свете наизнанку,
И есть лесная Саламанка
Для непослушных умных птиц! (III, 103).

В июле 1936 года вспыхнула гражданская война в Испании. Начались события, которые беспокоили Мандельштама. Мимо его внимания не мог пройти — учитывая его новое увлечение испанской поэзией — такой факт, как убийство поэта Федерико Гарсия Лорки под Гранадой (19 августа 1936 года). 4 января 1937 года он прочитал в «Правде» о смерти писателя Мигеля де Унамуно (31 декабря 1936 года), схваченного франкистскими палачами в Саламанке. Называя Воронеж «лесной Саламанкой», Мандельштам отождествляет тем самым интеллектуальные жертвы сталинизма и фашизма[355]. Еще в «Стансах» (май — июнь 1935 года) он соединяет в одном лице «садовника и палача» Сталина и Гитлера: «Я помню все: немецких братьев шеи / И что лиловым гребнем Лорелей / Садовник и палач наполнил свой досуг» (III, 96). Именно Сталина официальная пропаганда называла «мудрым садовником». Напомним: весной 1934 года, желая объяснить происхождение своего антисталинского стихотворения, Мандельштам сказал Пастернаку, что ему особенно ненавистен фашизм в любом проявлении[356].

Сталин продолжает тревожить воображение Мандельштама; в том же декабре 1936 года он создает — после «Рождения улыбки» и стихов про щегла — жуткое стихотворение о «кумире»:

Внутри горы бездействует кумир
В покоях бережных, безбрежных и счастливых,
А с шеи каплет ожерелий жир,
Оберегая сна приливы и отливы. […]
Кость усыпленная завязана узлом,
Очеловечены колени, руки, плечи,
Он улыбается своим тишайшим ртом,
Он мыслит костию и чувствует челом,
И вспомнить силится свой облик человечий (III, 101).
вернуться

350

См.: Штемпель Н. Мандельштам в Воронеже. Воспоминания. С. 27.

вернуться

351

Цит. по: Нерлер П. Он ничему не научился… О. Э. Мандельштам в Воронеже: новые материалы // Литературное обозрение. 1991. № 1. С. 95.

вернуться

352

Там же.

вернуться

353

См: Мандельштам Н. Вторая книга. С. 509–510

вернуться

354

Мандельштам О. Полн. собр. стихотворений. С. 252. В «Собрании сочинений» под ред. П. Нерлера и А. Никитаева опубликовано как заключительная строфа стихотворения «Детский рот жует свою мякину…» (III, 102).

вернуться

355

О «смешении» у Мандельштама жертв сталинизма и фашизма, Сталина и Гитлера см.: Месс-Бейер И. Эзопов язык в поэзии Мандельштама тридцатых годов // Russian Literature. 1991. Vol. 29. Nr. 1. P. 272–273, 277.

вернуться

356

См.: Ивинская О. В плену времени. Годы с Борисом Пастернаком. С. 86.