Изменить стиль страницы

Скорбящие вытряхивают содержимое своих карманов и с готовностью отдают проповеднику последнее. Посторонние тоже собирают деньги в пользу ребе. Его провожают (он уже торопится к другому покойнику) и клянут раввинов на чем свет стоит.

— У богача они, эти раввины, все собираются, а на похоронах бедняка их не увидишь…

На похороны гусятника майсегольский проповедник тоже приходит в нужное время. Растрепанный, запыхавшийся, он, хромая, входит во двор — и останавливается в смятении и испуге: вместо того, чтобы гостеприимно принять его, соседи загораживают ему путь:

— Куда вы бежите? Надгробной речи не будет.

— Нет такого еврея, который не был бы полон добрых дел, как гранат зерен, — отвечает им майсегольский проповедник и протягивает руку — если его не пускают к мертвецу, он готов взять милостыню просто так.

— Не порвите свою шубу, — успокаивают его люди, и рука проповедника наполняется монетами, — вон талес гусятника. Куплен тридцать лет назад, а все еще как новенький[110].

Майсегольский проповедник смотрит, не задевает ли размер полученной суммы его честь, и остается доволен. Но он не хочет, чтобы думали, будто ему абсолютно все равно, носит еврей арбоканфес или нет. Поэтому он раскачивается, как в молитве, и произносит с напевом поучительную проповедь субботы покаяния[111]:

— Келмский проповедник[112], да защитят нас его заслуги, был однажды в одном местечке. Его пришли слушать мужчины, женщины и дети, все местечко от мала до велика. Люди карабкались на стены, чтобы видеть его. Келмский проповедник встал у священного кивота и сказал так: «Ой, господа, господа, намедни я вошел в дом и нашел его совершенно пустым, никого там не было. Выхожу я из одной комнаты, прохожу другую, попадаю в третью и вижу: на столе лежит талес и плачет. Спрашиваю я у него, господа: „Ой, талес, талес, отчего ты плачешь?“ А он мне отвечает: „Как же мне не плакать? Мой хозяин уехал на ярмарку, взял с собой свою жену, взял с собой своих детей, чтобы они помогали ему зарабатывать деньги, и товары для продажи, и разную посуду, чтобы готовить всякие блюда, но меня, свой талес, взять с собой забыл“. Сказал я талесу, ой, господа, господа: „Талес, талес, не плачь. Придет время, когда твой хозяин отправится в другой путь. Не на ярмарку он поедет, а туда, где надо отчитываться за все ярмарки, он поедет. И туда ничего он с собой взять не сможет, ни товаров для продажи, ни золотой посуды, ни серебряной посуды, даже своих домашних он не сможет взять с собой, а возьмет он только тебя, талес, тебя одного“»[113].

Мама, которая вышла из дома, чтобы пойти на похороны, чувствует, как ее сердце ноет от слов проповедника. Ей кажется, что ее корят ее сыном. Правда, он пока не обязан носить талес[114], но носить арбоканфес он обязан. Лавочники тоже начинают набожно вздыхать и кивать головами: «Вся эта суета не стоит выеденного яйца. Трудимся, чтобы набить живот, и набиваем его ради червей».

Майсегольский проповедник хочет рассказать еще одну историю, но вдруг видит, что лавочники отворачиваются от него и начинают, байстрюки, хитро перемигиваться.

Во двор входит Хаська-мясничиха. Обычно она выходит на улицу расфуфыренная, увешанная подарками гусятника, и занимает весь тротуар. На этот раз она заходит во двор словно украдкой, с платком на голове, и испуганно осматривается. Она хочет, чтобы ее не заметили, но люди видят ее и начинают шептаться друг с другом:

— Пришла проститься со своим любовником.

— Ребе, что говорил келмский проповедник о наложнице? — спрашивает майсегольского проповедника толстый краснощекий еврей, прыщущий вожделением. — Наложница тоже будет скамеечкой в ногах своего взятого в рай мужа?

В ответ майсегольский проповедник бестолково моргает глазами, а толстый краснощекий еврей снова спрашивает:

— А на похоронах мужа наложница — такая же важная фигура, как законная жена, или жена немножко важнее?

До этого люди воздерживались от оговоров гусятника, но теперь языки развязались. Они ведь не виноваты, что достопочтенный покойник потрудился оставить неопровержимые доказательства своих добрых дел. Вот какой-то еврей уже рассказывает майсегольскому проповеднику, что гусятник убил кошку и что, когда он был уже в агонии, ему привиделось, будто убитая кошка смотрит на него своими зелеными глазами и скалит зубы. Умирающий спрыгнул с постели и бросился на привидение, изогнув пальцы. «Я должен ее задушить!» — кричал он.

— Пустая болтовня, — смеется другой еврей. — Кошкой можно напугать гусей, но не гусятника. Алтерка был твердым орешком, и если ему показалось, что кто-то стоит в углу, то легче поверить, что ему привиделась Хаська-мясничиха, его бывшая любовница.

— Мясничиха тоже кошка, дикая чердачная кошка. — Рассказчик толкает проповедника, чтобы тот посмотрел на Хаську, растерянно и смущенно стоящую в углу у ворот, — так она обычно стоит на исходе Судного дня рядом с мужским отделением синагоги и ждет последнего трубления шофара, чтобы закончить пост. Войти в женское отделение, даже стоять на его пороге Хаська не осмеливается, потому что знает, что женщины ненавидят ее, как паука, а скандалить с ними в самом начале года она не хочет.

Растерянный майсегольский проповедник начинает выбираться из толпы. Впервые он слышит, чтобы перед погребением так дурно говорили об усопшем. Моя мама отделяется от людей, проходит мимо мясничихи и тихо говорит ей:

— Хаська, уходи. Прояви уважение к Лизе и ее мужу.

Хаська молча подчиняется. Она закрывает концами платка пол-лица, чтобы избежать колючих взглядов соседей, и вдоль стенки выскальзывает со двора.

— Катафалк едет!

Люди не верят своим глазам: гусятник показывает фокусы и после смерти. За ним приехала роскошная колесница, запряженная парой коней в черных попонах, доходящих им до самых глаз. Катафалк украшен серебряными буквами, стихами из Торы и Псалмов, а на высоких козлах сидит возница в пелерине. Дамы, приходившие к Лизе, уговорили своих мужей на благодеяние, и те устроили гусятнику похороны, достойные богача. «На таких похоронах, — говорит кто-то из соседей, — не хватает только кантора из Хоральной синагоги в высокой ермолке с отворотами и певчих в узких талесах на шеях, которые шли бы по бокам катафалка и пели: „Справедливость перед ним пойдет…“»[115].

— Увидите, его еще положат в первом ряду, — пророчествует другой сосед. — Ой, денежки! Серебро и золото смывают пятно с незаконнорожденных[116].

— А деньги за мясную лавку и квартиру гусятница не заплатит, — вздыхает хозяин двора.

Люди видят еще одну удивительную вещь. Лиза выходит в траурных одеяниях, с вуалью на лице. Ее окружают важные дамы. Покойника выносят в такой тишине, какой в Виленских переулках не бывало с тех пор, как стоит мир. Настоящие похороны!

Носилки с покойником быстро кладут на катафалк, тот на мгновение задерживается возле мясной лавки, в которой Алтерка торговал гусями, и поток людей устремляется со двора на улицу. Там по-будничному шумно. Провожающие покойника в последний путь не заперли свои лавки, а просто оставили там вместо себя жен и дочерей. И не успевает катафалк выехать из извилистых улочек, как толпа сильно редеет.

Мама отстает. Половину ночи она просидела с Лизой и усопшим и за целое утро ни разу не присела. У нее кружится голова и гудят ноги. Они стали как бревна. Но на кладбище она придет, честное слово, придет. Ведь они были соседями, иной раз ссорились, и она хочет после омовения тела попросить у покойного прощения за себя, за своего сына и его невесту, медицинскую сестру. Как бы деликатно Фрума-Либча ни обращалась с покойным, могло случиться так, что она его чем-то задела.

вернуться

110

То есть покойный не слишком часто молился.

вернуться

111

Шабат тшува (др.-евр.) — суббота, выпадающая на Дни трепета между Новолетием (ашкеназск. Рош а-Шона) и Судным Днем (ашкеназск. Йом-Кипер).

вернуться

112

Келм (современное литовское название — Келме) — местечко в окрестностях Шяуляя. Келмским проповедником называли реб Мойше-Ицхока (1828–1900).

вернуться

113

В талит (ашкеназск. талес) заворачивают умерших.

вернуться

114

По обычаю ашкеназских евреев, талес во время молитвы надевают только женатые мужчины.

вернуться

115

Теилим, 85:14.

вернуться

116

Парафраз цитаты из Вавилонского Талмуда, трактат Кидушин, 61:1.