Изменить стиль страницы

Небо очистилось от туч. Звёзды кипели в голубой беспредельности, их блеск был непостижим и бессмертен.

Я снова вошёл в дом. Стол отодвинули к стене. Мелиоранский пустился в пляс. Навстречу ему, помахивая платочком, вышла раскрасневшаяся матушка. Выбивая дробь каблуками, в обтянутых синих диагоналевых брюках со штрипками, не сводя с матушки выпуклых и откровенных глаз, Мелиоранский заскакал, затопал, завертелся по комнате. Закинув голову, обнажив чистый ряд зубов, блистая открытой, крутой шеей, влажными губами дразнила его матушка, уплывая и снова приближаясь к нему.

Раззадоренный отец Христофор снял парусиновый подрясник, тряхнул длинными волосами, они рассыпались по плечам.

— Эх, вспомяни, господи, Давида и всю кротость его! Сказано в Писании: Давид скакал и играл вокруг ковчега завета, а нам и подавно можно. Становитесь, дорогие гости. Жарь, дьякон!

Разъярённо он заплясал. Медноликий, в широких чёрных шароварах, с растрепавшимися космами, он вдруг омужичился, напружился, налился дикой силой, стал похож на зырянского идола. За ним, увлекая других, пошёл дядя Сеня, нестройно и неумело перебирая ногами; широкие, длинные брюки у него собирались гармоникой, обтрёпанная бахрома штанин попадала под каблук. Расставив нелепо ноги, сосредоточенно топтался на одном месте доктор; закружилась с Валентином Лида, розовая, немного ленивая, показывая нежные каштановые завитки волос у затылка. Митя Денисов, юля около отца Христофора, орал:

— Да здравствует революция!

— Да здравствует революция! — машинально и бессмысленно повторял отец Христофор, обливаясь потом и вдохновенно хлопая себя по рыжим и коротким голенищам. — Эх, отчебучивай, не зевай! Наяривай, не давай спуску!

Дрожал пол, звенела посуда, стаканы, тарелки, рюмки, ножи.

Хмелем, расходившейся буйной вольницей, безмятежным веселием разошлась вечеринка. Только Любвин, сумный и как будто злой, держал около себя Олю. Запыхавшаяся матушка приметила их, подошла, о чём-то спросила. Очевидно, Любвин ответил ей невпопад, она всплеснула руками, схватила его за руку:

— Да вы что же это в самом деле? К чему это вы мучаете девушку? Взяли бы за ручку, вывели на середину да повеселились бы.

Любвин упирался, сопел носом. Отец Христофор, отирая пот с лица, подошёл к группе, выслушал жалобы матушки на Любвина:

— Поженим, честное слово, поженим!

Любвин оторопело бросился к столу, влил в себя смесь, яростно набросился на закуску. Оля застыдилась, не зная, куда деть себя.

В это время дядя Сеня затянул песню. Ему подтянули:

Далеко, далеко степь за Волгу ушла,

В той степи широко буйна воля жила.

Я знавал этот край, край привольный, родной,

Дикой вольницы рай и притон вековой…

Отец Христофор по окончании песни сказал раздумчиво:

— Живём мы скучно, ах, как скучно. Только и видишь покойничков, а от них пахнет. А силушка по жилочкам течёт, здоровья хоть отбавляй, мать у меня — сами видите — красота писаная. Куда всё это денешь? Люди мы, конечно, простые, а иной раз не по себе бывает. Так я говорю, дьякон?

Дьякон поднёс ковшиком руку ко рту, сочувственно и смущённо кашлянул.

— Сторож у нас и тот тоскует, — продолжал отец Христофор. — Намедни говорит: «Ходят по кладбищу в час ночной покойнички, а всё без толку». — «То есть какой же тебе толк, спрашиваю, нужен?» — «А такой, говорит, чтобы следы были». — «Какие следы?» — «А такие, хоть бы на двор, что ли, сходили. А то один воздух. Скушно так». И вправду, скушно.

Утро нас не угомонило. «Подпияхом зело», — определил общее состояние отец Христофор. Часов в восемь пришёл сторож, тот самый, который сожалел, что покойники не испражняются, объявил — подрядчик из города просит служить панихиду.

— М-можно, — с готовностью согласился отец Христофор, пошатываясь.

Сторожу поднесли.

— Помолимся, — предложил хозяин, подкрепляясь. — Только прошу вас — ведите себя чинно, чтобы ни-ни. Неудобно, знаете. Служба. Не превращайте храм в торжище и в вертеп разбойников, хоть вы и разбойники.

— Клянёмся! — заверили мы отца Христофора.

У церкви на паперти ожидали: старик в суконной чёрной поддёвке, с подрезанными в кружок волосами, в картузе, глубоко надвинутом на уши; сморщенная, горбившаяся старушка, покрытая чёрным платком, тихая и скорбная; молодая женщина в полушалке, гладко причёсанная, с жирным пробором.

Переваливаясь, отец Христофор направился к могиле, просунув голову в епитрахиль, выпростал привычным движением из-под неё волосы, начал справлять службу. Кадило у него с самого начала панихиды бестолково заходило из стороны в сторону, разбрасывая ладан и угли. Он подозрительно долго ходил вокруг могилы, возглашая:

— Упокой, господи, раба твоего!

Тут проявил себя неожиданно доктор. С начала службы он убито и тупо молчал, не обнаруживая никакого интереса.

— Упокой, господи, раба твоего, — мирно и простодушно возглашал в двадцатый раз отец Христофор, словно заколдованный, продолжая кружить без счёта вокруг могилы.

— Упокой, господи, раба твоего, — на всё кладбище внезапно завыл доктор, выходя из состояния оцепенения и придвигаясь к могиле.

Отец Христофор как будто сперва не заметил нежданного-негаданного помощника, но доктор воодушевлялся всё больше и больше: расставив ноги, поводя в воздухе рукой, перебивая отца Христофора и псаломщика, он орал самозабвенно, по-видимому, упиваясь своим голосом.

Отец Христофор остановился в замешательстве.

— Вася, не безобразничай. Тут же не кабак тебе, а служба. Угомонись!

— Упокой, господи, раба твоего! — в исступлении драл горло Вася.

— А ведь это скандал, — по обыкновению философски заметил Казанский, сложивши на груди руки.

— Пожалуй, это скандал, — согласился отец Христофор, останавливаясь и опуская кадило. — Братец!..

«Братец» продолжал надрываться. Его схватили, оттащили в сторону и еле-еле угомонили.

Отец Христофор покрутил головой, вздохнул, хотел продолжать панихиду, но старик-подрядчик, буравя глазами, твёрдо и зло сказал, надевая картуз:

— Будя, видали! А ещё духовные! Черти вы долгогривые! Тьфу. Пойдём, мать! Не видишь — налакались, лыка не вяжут!

Ни разу не оглянувшись, он ушёл. За ним потянулись женщины.

Отец Христофор недоумённо посмотрел им вслед, неторопливо снял епитрахиль, заохал, сел на могилу, опасливо сказал:

— Его преосвященству как бы не донесли, упекут тогда меня в монастырь. Нехорошо.

Успокоившись, прибавил:

— И то сказать, покойник-то, знавал я его, не тем будь помянут, преставился в запойном виде. Страсть как пил. На всю округу славился. Дела… И отчего это бывает, скажите вы мне: думаешь — как получше, а на проверку выходит кверху ногами? Сколько раз я это примечал. Жизнь — она всегда норовит тебе свинью подложить. А всё братец.

Братец валялся в кустах.

К полудню мы возвратились в коммуну. Валентин имел озабоченный вид и не отходил от Лиды.

Подрядчик не донёс.

Недели через две Любвин понёс околесицу об основах экономического материализма, объявил, что Оля — его невеста. Валентин зачастил к Лиде.

Конец коммуны

Городовой с песочным, тугим лицом, с общипанными моржовыми усами, переминаясь и растерянно озираясь, спросил вежливо:

— Здесь живут политические семинаристы, уволенные то есть? Вот-с привёл к вам товарищей, доставлены этапным порядком.

Их было двое: один — высокий, белокурый, розовый; другой — среднего роста, коренастый, круглолицый, со смешинкой в живых, смышлёных глазах. Они держали в руках небольшие грязные узлы.

Городовой ушёл. Коренастый положил на табурет узел, сказал:

— Высланные мы. Фактически: можно у вас переночевать? Ни знакомых, ни денег. В полицейском управлении нам указали на вас. — Помолчав, прибавил: — А выслали нас за забастовку, на заводе работали.

Мы решили проверить их показания через комитет, оставив их пока в коммуне. Это было первое наше сближение с рабочими.