Изменить стиль страницы

…Уездный городок сжат глыбами скал на берегу буйной и быстрой реки, изрезанной порогами. Река впадает в Белое море. В городе живут поморы-староверы. Они отважны, обветрены ветрами, самостоятельны, своевольны, почти все грамотны. Большую часть года проводят на Мурмане, ловят треску, сельдь, сёмгу. Живут в достатке. Просторные деревянные дома прочны… Чистая половина всегда оклеена обоями. В красных углах — древнего письма иконы с тёмными, со стёртыми ликами, усыпанные мелким жемчугом. При Екатерине этот жемчуг добывался в реке, позже жемчужный промысел был заброшен. В кухнях медная посуда блестит и сияет. По воскресным дням поморки надевают кокошники. Их шёлковые, старинного покроя платья топорщатся, туго облегают налитые станы и плечи, шуршат строго и кичливо. Поморки носят также золотые браслеты, кольца, серебром украшаться считают недостойным. Не сеют, не жнут, в огородах растёт лишь репа да лук, даже картофель привозной. Помор горд — он не пойдёт грузить пароход, тачать сапоги, плотничать, но от контрабанды не отказывается. Так было в те годы…

…Ссыльных в городе числилось человек семьдесят. Из них две трети политических, остальные — уголовные.

У политических ссыльных была своя общая организация, колония с кассой взаимопомощи, с библиотекой. Колония помогала нуждающимся, бегущим из ссылки, защищала интересы ссыльных перед властями, разбирала, улаживала столкновения, ссоры. Существовала она полулегально. Все же ссыльные жили пёстрой, разрозненной жизнью, кружками, группами, в одиночку. Группы социал-демократов — большевиков, меньшевиков — являлись самыми сильными; за ними шли группы социалистов-революционеров, максималистов, анархистов, польских социалистов, дашнаков. Кружки «вольных пьяниц» были, однако, ещё более многочисленными. Они нередко прославляли себя дебошами и скандалами.

Когда я приехал, и город и колония много говорили о пьяных подвигах разжалованного поручика Зарумова. Он ходил по улицам в офицерской шинели нараспашку, без погон, в лихо заломленной и сдвинутой на затылок, без кокарды, фуражке. У него торчали стрелками чёрные усы, длинное лицо казалось надменным, а глаза — дерзкими, бретёрскими. Не помню, за что его разжаловали и сослали, но он считался политическим. Незадолго до моего приезда Зарумов играл на бильярде с жандармским вахмистром, обыграл его, заставил залезть по условиям игры под стол, кричать:

— Я осёл и последняя скотина!

Случай получил огласку, огласка дошла до жандармского правления в Архангельск, любитель бильярдных удовольствий в синем мундире был незамедлительно удален со службы. Поздней Зарумов поймал стражника где-то в клубе, сел на него верхом, угрозами и пинками принудил его тащить себя вниз по лестнице. Коня и всадника исправник отправил в арестантскую. Полиция и стражники Зарумова боялись, к концу зимы сплавили его в другой город, пока же он ходил с озорным хмельным видом, окружённый группой опустившихся, запивших ссыльных. Таких в то время оказалось немало. Были глухие, переломные годы. Часть ссыльных осела, размагнитилась, запьянствовала, заодиночествовала, забездельничала, выветрилась.

Группа большевиков была немногочисленная, но дружная.

Идейным вожаком являлся Вадим. Он отличался непоседливостью, товариществом и неукротимой способностью спорить. Спорил он больше и чаще всего с социалистами-революционерами, но не давал спуску и остальным направлениям. Он нападал на врага в спорах с таким неистовством, точно собирался бить или убивать их. Вадим неизменно таскал с собой повсюду пачку книг по аграрному вопросу. Книги были исписаны на полях, испещрены восклицательными и вопросительными знаками, ехидными: «Sic», «O, tempora» и т. д. Книги эти он читал за обедом, за ужином, на улице, во время дружеских вечеров и даже в уборной. Скосив глаза, ероша бобриком подстриженные волосы, он нетерпеливо и быстро перелистывал страницы, в короткое время просматривал несколько газет, журналов, научных, исследовательских работ. Познания его были разнообразны, хотя и беспорядочны. Он умел схватывать существо книги, прочитав несколько страниц в начале, в середине, в конце, и толково передать её содержание. Заслышав о диспуте, он настораживался, бросал есть, срывался с места «поддать жару», писал подробнейшие конспекты докладов, своих речей, — на диспутах спорил до того, что его, говорят, не раз выводили из собраний, бивали, подробнейшие конспекты при этом совершенно забывались. Это приводило его в отчаяние.

— Удивительное дело, обдумаешь, запишешь, а когда начинаешь говорить, самое-то главное и забываешь сказать!

После диспутов Вадим влетал в комнату разгорячённый, потный, измученный, восторженный и негодующий.

— Ты понимаешь, эсеры опять преподнесли обычную жвачку из Давида и Бернштейна. Немыслимо! Я им долблю об удельном весе крупных хозяйств, а они тычут меня носом в парцеллы. Идиотизм, полное тупоумие! Об отрезках вспомнили — чудовищно!.. И потом, ты понимаешь, до чего они доигрались, — он делал паузу, выкатывал глаза из орбит, будто собираясь оповестить о самом мрачном и кровавом преступлении, — они допустили явные передержки из второго тома «Agrarfrage» Каутского! Как тебе это нравится?!

Поведав о передержках, он бессильно умолкал, ожидая, что собеседник будет потрясён до мельчайших фибр, что, впрочем, отнюдь не мешало ему сейчас же раскрывать книгу, вычитывать цитаты в таком изобилии, что у его соратника из глаз сыпались искры и весь мир превращался в одну колоссальную цитату.

За всем тем он был приветлив, общителен, подвижен и отнюдь не обидчив. Его все знали, он тоже знал всех. Он ходил в обществе самоотверженных девиц, дам, поклонниц и поклонников, друзей и врагов. Несмотря на свою шумливость и непоседливость, он никогда не надоедал. Он был неплохой и организатор, но в этом уступал Акиму.

Николаевский рабочий Аким был практик. О нём говорили: «Аким садится в тюрьму редко, но метко, надолго». Он сроднился с революционным подпольем, оно стало его родиной. Его жизнь с юности была связана с заводом и с революцией. Явки, комитеты, рабочие группы, тайные типографии, паспортное бюро, организации побегов, складов для литературы, аресты, переброска работников, — вся эта напряжённая, опасная волчья жизнь была его жизнью. Каждый, кто с ним встречался и с ним работал, чувствовал прежде всего, что он надёжен, каждый говорил себе:

— Да, на него можно положиться до конца!

Испытывалось особое ощущение спокойного доверия, уверенности в деле при виде его плотной, коренастой фигуры, его словно иссечённого в боях с красным загаром лица, при виде его внимательных, взвешивающих твёрдых глаз. Он казался старше своего возраста: ему было не больше тридцати лет, но ему давали и лет сорок. Аким был несколько сутул, когда ходил, ступал отчётливо на пятки, руки при ходьбе держал ровно, неподвижно, говорил мало, смеялся редко, но тогда около глаз собиралось множество лучистых морщин, отчего его лицо неожиданно добрело. В подполье он принадлежал к работникам, известным только узкому кругу товарищей, но в этом кругу знали, что Акимов в России единицы. Он читал книги медленно, надевая очки, и в это время мрачнел и заметно старился.

В ссылке Аким влюбился в рыжеволосую ссыльную Эсфирь. Любовь свою Аким тщательно оберегал и от посторонних и от дружеских глаз, не позволяя ни шуток, ни намёков на его отношение к Эсфири. Эсфирь охотно принимала Акима, но потом увлеклась студентом-эсером. Аким круто оборвал встречи с ней, прожил в ссылке не больше месяца, бежал в Петербург, был спустя несколько месяцев арестован, судим, отправлен в ссылку на поселение, из ссылки бежал, работал тайно бессменно до самой революции. Когда Октябрь установил Республику Советов, Аким и здесь ухитрился остаться подпольщиком, до самой своей смерти выполняя самые опасные поручения, работая на Украине во времена Скоропадского, Деникина. Я прожил с ним в ссылке несколько месяцев.

Ян тоже был практик. После нашей жизни в семинарской коммуне он успел уже дважды отсидеть в тюрьме, работал в Баку, в Екатеринославе, в Донецком бассейне. За годы нашей разлуки он вырос, возмужал. Он сомневался в большевизме, опасаясь, что мы можем превратиться в узкую секту бланкистов; он ратовал за широкое, за самодеятельное рабочее движение, но в то же время был за подполье, против союза с либеральной буржуазией, сошёлся с нашим кружком, жил с нами одной жизнью. Тюрьмы и ссылки, скитания и работа нисколько не убивали в нём здоровья и свежести. В ссылке он охотно и усердно пилил и колол дрова, переплетал книги, летом сплавлял брёвна, грузил и разгружал пароходы. Не всё, не всегда у него выходило удачно. Как-то он подрядился переклеить обоями комнаты у одного старовера-торговца. Обои были дорогие. Ян начал работать с обычным для него рвением и расторопностью, но, когда торговец полюбопытствовал и осмотрел первую оклеенную комнату, столовую, оказалось: обои со сложными рисунками были наклеены «вверх ногами». У Яна хватило добродушия и стойкости уверять купца, что теперь «по-новому», именно так этого сорта обои и наклеивают, но если он, хозяин, желает, чтобы Ян сделал по-иному, то он возражать не будет. Объяснения Яна купца не удовлетворили, он прогнал его, грозился с ним судиться, но почему-то этого не сделал. После «случая» Ян, однако, избегал встречаться с купцом, старательно обходя его дом.