Изменить стиль страницы

Мы остались одни. Ночью никто из конвойных в этапную избу не явился. Стало светать. Пора было ехать, перегон предстоял большой, из конвойных никто не показывался. Мы прождали их ещё часа полтора, не дождавшись, пошли искать по посаду; бродили долго, расспрашивали встречных, не видали ли где солдат; нам отвечали: не довелось. Дошли до конца посада, остановили бабу с рыхлым, ноздреватым носом.

На вопрос о «солдатиках» баба, сильно окая, ответила:

— Встречать не встречала. Только где же им быть, как не у Марьяшки. У ней они, — негде им больше быть. Вон на краю изба стоит справа, туда и сходите.

Изба с осевшими углами, с покривившейся, сползающей крышей выглядела значительно хуже соседских. Мы постучали в дверь. Никто не отозвался на стук. Нам пришлось долго щёлкать щеколдой, бить кулаками, ногами, звякать в оконце. Открыл дверь Нефёдов. Он посмотрел на нас заспанным, мутным взглядом, ни слова не сказав, ушёл обратно в избу. В полутёмной просторной избе на лавках валялись наши конвойные, неистово храпя. На столе стояли пустые бутылки из-под водки, тарелки с остатками селёдки, трески, которая нестерпимо пахла тухлыми яйцами и рыбьим жиром. К этим запахам примешивался винный перегар и ножной пот. От такой потрясающей смеси нос Кучукова сразу взмокнул, набух и стал малиновым. Селезнёва мы нашли за пологом на кровати. Рядом с ним, выставив голые и круглые пятки, лежала полураздетая женщина. Она-то, по-видимому, и была Марьяшка. Селезнёв спал на спине, раскинув ноги и руки, будто силясь с удивлением что-то припомнить. Мы разбудили его не без усилий.

— Селезнёв, — сказал я ему, — пора ехать. Ещё не выправлена подорожная, а время близится к полудню.

Селезнёв смотрел на нас несколько мгновений совершенно очумелым взглядом, не шевелясь, потом разом сел, уставился на свои разутые ноги с кривыми пальцами и синими ногтями, остервенело почесал бок, затылок, после чего на него напала величайшая распорядительность.

Покосившись на женщину, лежавшую рядом с ним, он прохрипел:

— Марьяш, вставай, гости пришли… Эй, поднимайтесь, — орал он на конвойных, вращая налитыми кровью глазами, — живо поднимайтесь, черти лопоухие. Без никаких. Господа арестанты за вами пришли. Нефёдов, Китаев, Настюхин, Панкратов, ехать надо!

Конвойные зашевелились, приподняли головы, стали одеваться. Селезнёв продолжал поучать:

— Вам бы, мужичью, только водку лакать да на полатях чесаться, а того не понимаете, что на царской службе в аккурате надо себя содержать, прокураты окаянные, навязались вы на мою душу. Что я вам говорил вчерась? Я про устав воинский вам говорил, а им слова как об стенку горох. Видали вы их, — продолжал он разглагольствовать, приглашая нас в свидетели, — отъехать не успели, а им уже удержу нет… Нефёдов, беги одним духом в этапную, возьми в сумке бумаги, выправляй лошадей. С вами, с дьяволами, в год не доедешь, не то что по маршруту.

Нефёдов, наскоро одевшись, вышел из избы. Селезнёв шагнул к столу, пошарил глазами по бутылкам, не найдя чем опохмелиться, набросился на Настюхина.

— Идиёт! Я зачем оставил тебя в карауле? Я на то тебя поставил, чтобы ты сию же минуту в кабак убег? Ты должон господ арестантов караулить, за порядком наблюдать, бесстыжая твоя харя. Тебя кто просил приходить сюда? Тебе воинский приказ был даден, а ты наплювал на него. Ты что думаешь, я с тобой цацкаться буду? Нет, братец ты мой, на службе не цацкаются, на службе за эти дела по головке гладить не будут, ежели ты караул не несёшь и винтовку бросаешь. Винтовка, она, брат, свяченая вещь, ты её беречь должон пуще своего глаза, идол распратаковский!

С кровати поднялась Марьяшка, молодая, грудастая баба, с круглым и миловидным лицом.

— Ты что это собакой набрасываешься на всех? Иди на двор, там и лайся, а тут — моя изба.

Селезнёв присмирел, сказал примирительно:

— А ты, Марьяш, не путайся не в свои дела. Вставай лучше, кваску принеси, а того лучше — соточку: башку крутит.

Марьяшка проворно и споро оправила одежду и волосы, надела валенки, принесла квасу. Селезнёв жадно отпил, поставил ковш на стол, расправил мокрые усы, подмигнул мне и Кучукову, показал глазами на ночную подругу, хитро щурясь, промолвил:

— Не хотите ли кваску, хороший квас… Я об чём беспокоюсь, я об том беспокоюсь, чтоб вполне интеллигентно было, умственно и по-хорошему, вот об чём я думаю.

Марьяшка в упор рассматривала Кучукова.

— Вот это нос так нос, и где такой рос? Отродясь не видала.

Кучуков сконфуженно заулыбался.

— Представьте, такое несчастье…

Марьяшка вплотную придвинулась к нему, сложила на груди руки, заглянула внимательно долгим взглядом в глаза Кучукову, бесстыже и просто сказала:

— С таким ни разу не спала, верное слово.

Напуская на себя строгий вид, Селезнёв заявил:

— Ну, ты не очень. Не полагается. Они — на манер казённого имущества: обязаны в сохранности доставить по месту назначения.

— От меня не убудет. Сама я с вами, с непутёвыми, казённой стала. — Она ловко стала убирать посуду со стола, смела крошки, придвинула к нам ноздреватые и пышные шаньги, треску.

— Чем богата, не побрезгуйте… Ай самовар поставить?

От чая и угощения мы отказались: пора было выезжать.

Марьяшка стала у притолоки, оглядывала нас весёлым, открытым взглядом. Провожая, хлопнула Кучукова по спине.

— Оставайся, парень, на ночку! И денег с тебя не возьму. Очень нос у тебя долгий.

Кучуков любезно ответил:

— Представьте, такое несчастье, не могу.

Мы выехали из посада к часу дня. С похмелья конвойные угрюмо молчали, но на морозе повеселели. Селезнёв подсел ко мне, по-обычному начал пространно рассуждать:

— Ну, что вы с этим народом поделаете! Ровным счётом ничего не поделаете с ним. Случись проверка — не миновать суда. Прямо сказать, не народ, а разбойники с большой дороги. Ты им только дай волю, они покажут тебе кузькину мать, они тебе наделают искурсий разных. Нет, их в рукавицах в ежовых держать надо… И подтяну, во как подтяну. Дружба дружбой, а служба службой, верно я говорю?

Я сказал, что верно-то верно, но что он, Селезнёв, и сам не отстаёт от своих сослуживцев.

— Я-то, — ответил он с изумлением и даже с негодованием, — я-то? Да неужто их одних можно пустить шастать по посадам? Никак невозможно это. За ними больше, чем за арестантами, смотреть надо. Отпустите их одних, они такой… церемониальный марш устроят, что звёзды на небе попрячутся, — однова дыхнуть. Их не то что утром — на третий день не сыскать. Вы про то думаете, что я с ними хожу, дак я это единственно для порядка. Слов нет, иным разом выпьешь, побалуешься, — это уж как есть, но только за ними обязательно надзор нужен. При ихней необразованной отчаянности они сокрушить могут всё, как вельзевулы какие. Я их скрозь вижу; я, может быть, сто пудов соли с ними съел, потому есть я сверхсрочный и даже награждение имею за японскую войну.

В этапное помещение партия приехала с большим опозданием. Селезнёв старательно распоряжался, потребовал, чтобы хозяйка подмела пол, жарче натопила печь, но после обеда стал задумчив, долго сидел на лавке, снимал и надевал очки, курил одну за другой вонючие папиросы, наконец заявил, ни к кому не обращаясь:

— Пойти сходить к старосте поговорить о подводах на завтрашний день. Вы, ребята, сидите без отлучки, я разом.

Когда он ушёл, Настюхин мрачно заметил:

— Сказал, что пошёл к старосте, а бумаг с собой не взял.

— Знаем, какие подводы ему занадобились, — в тон ему прибавил Нефёдов.

Наступило тяжёлое молчание.

— Что-то жарко, и к чему так накалили печь, не погулять ли по посаду? — нерешительно предложил Настюхин.

Китаев с готовностью отозвался:

— Пойдём пошляемся, ночь-то велика.

Они оделись и ушли. Нефёдов, державший караул, долго и бесцельно возился с винтовкой, оглушительно вздыхал, икал, расковырял до крови прыщ на щеке, потом подошёл к Панкратову, солдатику с бледным, худым лицом и с такой тонкой шеей, что в вороте его мундира свободно умещался и его подбородок.