Изменить стиль страницы

II

Перед художником с заплатанным камзолом,
с рубахой грязною и рваной,
с руками тонкими и взглядом невеселым
Филипп сидел и объяснял пространно:
— «Родителей я крепко уважаю:
отец был вором, мать — гулящей девкой.
Чего уставился? С любовью, не с издевкой
Покойников достойно величаю.
Не их вина, что были тем, чем были:
виновен тот, кто их такими видел
в своих мечтах, которых не забыли
они всю жизнь. Не помнят ли доселе?
Не плохи были даже в трезвом виде:
блудили, сквернословили и очернить умели
и близких и далеких, как никто.
Когда ж хмелели,
такое учиняли, что
и не расскажешь… Я же — в них.
Как родился и выжил — прямо чудо.
Такой должно быть стих
сложился там — вверху — нескладный и неверный —
и прозвучал оттуда
во мне.
Болезнью скверной
отец и мать болели с юных лет,
и не было детей иль дети умирали,
едва увидев свет.
Один лишь брат, в болезни и вине
рожденный, жил до двадцати годов.
Уродом был. Уродом и прозвали.
Дурак совсем — лишь спать и жрать готов;
и порченный — с припадками, — но милый.
Ругала мать, отец нещадно бил;
так и подох, и верно тотчас сгнил,
пока мы, пьяные, галдели над могилой.
А я живу. Не добр, но и не лют;
лицом не вышел, роста не хватило,
плешив, сутул, и ноги покривило,
сутяжник, пьяница и плут;
всего по мелочи, и подлости и страха.
А впрочем: чист кафтан и стирана рубаха,
лопатой борода, в мошне не пусто.
Коль ты маляр, так красок не жалей,
клади их густо, да распиши позлей,
чтоб каждый мог понять при первом взгляде,
лишь только подойдет к холсту,
каков я человек и спереди и сзади;
какую думал думу и мечтал мечту
строитель тамошний, чьи вымыслы я чту, —
чтоб каждый, поглядев на лик, как будто живый,
потом плевался долго: «Тьфу, какой паршивый».

III

Когда стемнело и ушел художник,
Филипп перед портретом стал,
разглядывал его и что-то бормотал;
потом у зеркала пытливо изучал
свои черты, и злобно прошептал:
«Не живописец, а сапожник».
И вышел. А в каморке тесной,
где полки с книгами скрывали стены,
зажег свечу, уселся в кресле,
и с улыбкою блаженной
к себе придвинул том тяжеловесный,
лежавший на столе.
Разгладились морщины на челе,
в очах восторженная воля засветилась,
медлительными сделались движенья.
В каморку постучали. Не прервавши чтенья,
он проронил: входи! И тихо дверь раскрылась;
Андрей в нее неловко проскользнул
и, притворивши, запер на крючок.
Затем к столу придвинул стул
и стоя ждал,
уставясь на начищенный сапог.
— Садись! — сказал, не глядя на него, хозяин.
Приказчик сел. Рукою грубою изваян,
он был неладно скроен — крепко сшит,
высок и грузен и в хмелю сердит,
подковы гнул и жорнов подымал.
Был вдов, и жил, как говорили, с дочкой.
Хозяин, дочитав до точки,
стал вслух читать, напевно и тягуче,
с усилием, как будто полз по круче
тропой отвесной. Но глаза горели,
дышала часто грудь, и в теле
истому сладкую он ощущал.
А нос и лоб блестели
от пота.
Приказчик выгнулся вперед,
вцепился в стол руками
и так чтеца пронзал
глазами,
как будто тот
творил диковинное что-то.
Так длилось долго. Капала свеча,
шуршали желтые страницы.
На улице, визжа и гогоча,
с парнями пьяными веселые девицы
ругались. А пытливую луну
дразнили, заволакивая, тучи.
И все звучал, пронзая тишину
в каморке голос мерный и тягучий.
Затем, откинувшись на кресле, пот отер
усталый чтец с лица.
И помолчав немного,
кивнул Андрею: «Все для Бога
они трудились. Мы же до конца
их труд доводим. Ладен он и спор,
и, может быть, и нам на радость будет.
Не больно хороши земля и люди,
строитель тамошний — не нам чета.
Что выстроено нами — красота
и загляденье. Рай да будет раем.
Продолжим труд умерших — помечтаем».

IV

Филипп торговцем был и слыл ростовщиком,
нажился крепко, прижимал нещадно,
не злобою влеком
и не по скупости, бессмысленной и жадной,
а потому что в юности решил,
что мир таков, каким его творил
и вновь творит, мечтая неустанно,
строитель некий, сущий в небесах.
А человек, внедренный в зыбкий прах,
томим болезнями, тоской терзаем,
то горем, то нуждой, то ближним угнетаем,
то сам насильник и палач,
кого не трогают ни жалобы, ни плач
униженных и оскорбленных,
в мучительную жизнь безрадостно влюбленных, —
мечтами создает прекрасный и желанный,
нездешний мир, как вымысел пространный,
осуществляемый все ярче с каждым днем.
Земля уродлива и люди мерзки.
Но рай и вечность, ангелов и Бога
они измыслили мечтою дерзкой,
мечтой прекрасной и любовно-строгой,
и мир надзвездный жив, как мир земной,
где люди жили и где мы живем,
над ним безвластны, но творя иной.
И все, что создано убогими певцами,
пророками и вещими жрецами,
и тем, кто юродивым прослыл,
а, может быть, мудрее прочих был,
и свитки древние занесено, —
он стал читать. Когда кругом темно
и отработан день, в каморке тесной
учился он творить простор небесный,
и свет без тьмы, и правду, и любовь.
А люди глупые, униженные вновь,
твердили злостно про вериги,
душеспасительные книги,
бичи, и пост, и бденье.
И было в их насмешках — осужденье.
Случилось так, что по делам пришлось
Андрею вечером в каморку постучаться.
Впустил его хозяин, но когда ругаться
приказчик стал, докладывая дело,
Филипп угрюмо молвил: брось!
Андрей умолк оторопело,
и криво усмехнулся: «Так, —
спасаешься, грехи замоливаешь, — что же…»
Но тот, не гневаясь, в глаза ему глядел:
«Чего болтаешь зря? ведь ты же не дурак?
Спасаться нам как будто и не гоже».
И объяснил, не торопясь, чего хотел,
чем занят был в тиши
уединенной и укромной.
И речь его должно быть до души
приказчика, доверчивой и темной,
дойти сумела.
С тех пор они, свершив дневное дело,
сходились там,
и почитав, что люди сотворили,
чей дух в раю, чья плоть — в могиле,
их труд согласно продолжали
и жизнь иную создавали,
предавшись творческим мечтам.
И так, весь день земною жизнью жили,
а по ночам
душою радостной нездешнее творили.