Петр
Как будто, было все это вчера.
Светало. Люди на дворе стояли,
Поеживаясь около костра,
На грубых лицах отсветы мелькали.
И выделившись вдруг из темноты,
Служанка хриплым голосом сказала:
«Постой, постой, сдается мне, и ты
Из них…» — И он испуганно сначала,
Потом все жарче клясться стал: «Не я…
Не знаю…» — Нет, довольно притворяться:
Причем здесь тот, другой? — Не он, а я,
Я сам готов не трижды отказаться,
Не ночью, — здесь, сейчас, средь бела дня,
Вслух, про себя, теряясь, отступая, —
О, только бы не тронули меня!
О ком вы? — Нет, не помню, нет, не знаю.
«Я пас чужих свиней. Я насмехался…»
Я пас чужих свиней. Я насмехался
С левитом вместе над лежащим братом.
Как раб, я в винограднике работал.
Светильник мой погас. Одежды брачной
Нет у меня. И вот уж в третий раз
Кричит петух, и с плачем закрывая
Лицо руками, я бегу — и вижу
Широкую и белую от пыли
Дорогу: двое под руки ведут
Слепого Савла; он идет и плачет.
Куда мне броситься? На берег моря?
Там чудных рыб трепещущий улов,
Там синяя волна Тивериады.
В поля? — Там те же самые колосья,
Которые срывая, растирали
Ученики, и высоко над ними
Звенели жаворонки в чистом небе.
— И я бегу вдоль тесных узких улиц,
Среди движенья, суеты и шума
Мелькающей толпы, — и вдруг, свернув
В какой-то переулок, попадаю
В убогую и маленькую церковь.
Темно и тихо. Лишь неподалеку
Чуть видный в полумраке человек,
К груди прижавший руки (где я видел
Его лицо?) стоит и что-то шепчет.
Я подхожу к нему, и вдруг с тревогой,
Со страхом, с трепетом, с восторгом слышу
Те самые слова, которых мне
О, как давно недоставало: «Боже,
Будь милостив мне грешному!»
«Из множества разрозненных колосьев…»
о. Димитрию Клепинину
Из множества разрозненных колосьев,
Несущих полновесное зерно,
Из многих спелых виноградных гроздьев —
Единый хлеб, единое вино.
Ты видишь: в каждом злаке и растенье,
Которые берет рука твоя,
Уже сокрыт закон преодоленья
Раздельности земного бытия.
И тех, кто в борозды бросает зерна,
И тех, кто собирает виноград,
За долгий труд, спокойный и упорный,
Вино и хлеб сполна вознаградят.
ТРЕТЬЯ КНИГА (Париж, 1953)
«Твое лицо, твои черты, земля…»
Твое лицо, твои черты, земля,
В глубоких складках, трещинах, морщинах:
Леса, холмы, овраги и поля,
Снег на вершинах и туман в долинах.
Проснулся в логовище зверь лесной,
Навстречу солнцу вылетела птица,
Выходит человек на труд дневной,
И легкий дым над кровлею струится.
Тысячелетие — единый день.
Душа моя, будь только — слух и зренье!
Ты видишь: от горы большая тень
Легла на землю, как благословенье.
«Едва склонится день и синей мглой…»
Едва склонится день и синей мглой
Оденутся и лес, и дол, и склоны, —
Как глухо нарастающий прибой,
С земли несутся жалобы и стоны.
Пустыня стонет, что она — не сад,
Колючий терн хотел бы стать цветами,
Крылатой птицею — ползучий гад,
Сыны земные — пламени сынами.
Как Божья риза, этот чудный мир
Задуман был и радостным, и светлым, —
И вот лежит он нищ, и наг, и сир,
И время падает остывшим пеплом.
To little Maria
Все знание, что долгими годами
Копил и собирал, хранил и помнил,
Сегодня же, сейчас, сию минуту
Я отдал бы, — когда б дано мне было,
Дитя, твоими чистыми глазами
Вдруг заново увидеть этот мир:
Мир тишины, и радости, и света,
Которые не тень беды грядущей,
Но птицы озаренное крыло
Спокойною дугой пересекает.
Подумать страшно, друг мой синеглазый:
Такая же кудрявая головка,
Как и твоя, быть может, прижималась
К широким складкам мягкого хитона,
Когда над нею тихо прозвучало:
«Пока не станете, как дети…»
«В ярко освещенном зале…»
В ярко освещенном зале
Мальчик, с тонкими руками,
С худеньким лицом, играет
На прекрасной, легкой скрипке, —
И наполнен самый воздух
Пением и тишиной.
А снаружи — мрак и холод,
Где-то рядом притаившись,
Сумрачно подстерегают
И его, и этот странный,
Неожиданною птицей
Залетевший чудный голос…
Броситься туда, к эстраде,
Оградить его руками,
Не отдать… Последний, чистый
Осторожный звук, — и сразу
Тяжкий гром аплодисментов.
Господи, как страшно хрупко,
Как предельно беззащитно
Все, что хочет, что стремится
Рассказать земным о небе.