Изменился не Саша Черный — он-то остался верен старым идеалам — кардинально изменились обстоятельства жизни и, соответственно, адресаты его сатир. За рубежом они как бы раздвоились.
С одними все вроде бы просто и ясно. Это — «красные скифы», принесшие лихо на родную землю, пытающиеся утвердить там красноказарменный режим. В первую очередь, сатирик обрушивал свой гнев на вождей пролетарского государства. Затем — на их сообщников на фронте культурного обновления, полностью разделяющих коммунистическую идею, таких, как Луначарский, Горький, Маяковский, Демьян Бедный… Уничижительных реплик удостаиваются и те собратья по перу, кто после некоторых колебаний примкнул по тем или иным соображениям к победителям. Пуще всего разделывается он с теми «переметными сумами», с которыми еще недавно был связан приятельскими узами, — с А. Толстым, Василевским (He-Буквой)… По его убеждению, «сменившие вехи» были прямыми наследниками Игнатия Лойолы — предводителя иезуитского ордена. Достается также главам европейских держав, пытающимся наладить дипломатический и торговый флирт с СССР. Даже просто сотрудничество с «людоедским режимом» Лиги наций или Ф. Нансена вызывало желчную отповедь Саши Черного. Недоумением, горечью, болью дышат его слова, обращенные к европейским знаменитостям, таким, как Г. Уэллс или Б. Шоу, которые с заинтересованной симпатией следили за революционными преобразованиями в Советской России. И подлинно: что может, собственно, понять «семидневный Одиссей», увидев красную новь сквозь «розовый монокль»?!
Впрочем, и взгляд Саши Черного на советскую действительность грешит односторонностью. Разве что с противоположным знаком. Приходится признать, что его антибольшевистские пассажи своей плакатной лубочностью чем-то сродни агиткам РОСТа, изображавшим буржуя в виде толстопузого мешка в цилиндре. Подлинную сатиру должны питать живые и непосредственные впечатления. Ему же приходилось довольствоваться вторичным материалом — рассказами очевидцев, которым удалось вырваться «оттуда», и газетно-журнальными публикациями, посвященными «угрюмому и ущемленному советскому быту, столь далекому и непонятному для нас (эмигрантов. — А. И.) сейчас, как Китай иностранцам». Отсюда — схематичность. Вместо полнокровной конкретики — умозрительная библейская символика (отождествление совдеповского функционера с братоубийцей Каином). Более удачными представляются пародийные переложения на «совнархозовский» или «рабкоровский» язык классических сюжетов («Краснодемон») или образчики «советского письмовника». Видимо, ему как писателю обращение к словесной стихии ближе и естественней. Тем более что Саша Черный, усердный читатель новинок советской литературы (Зощенко и др.), в достаточной мере был осведомлен в речевых метаморфозах послереволюционной поры и эпохи нэпа.
Вообще же, сатире в изгнании суждена участь незавидная. Если «красномосковский кавардак» не возбранялось чехвостить почем зря, то смех над соотечественниками, лишившимися отчего крова, из последних сил налаживающими быт на чужбине и пытающимися при этом сохранить свое национальное самосознание, казался по меньшей мере неэтичным и кощунственным. «Лежачего бей осторожно, особенно если он брат твой — эмигрант», — предостерегал Саша Черный своих коллег по шутейному цеху. То есть смех, формально полностью свободный, сам воздвигал табу, которые нельзя нарушать, и формулировал «гигиенические правила», которым должен был неукоснительно следовать.
«Вегетарианская сатира» — это, сказать по правде, нонсенс. Надо ли удивляться тому, что острие насмешки Саши Черного мало-помалу притупляется. Смех становится все более «незлобивым», «проказливым», что привело в конечном счете писателя к «Несерьезным рассказам». Впрочем, эта жанровая ипостась Саши Черного-прозаика располагается за пределами данного тома.
Отсюда не следует, что мутный и разномастный уклад эмигрантского царства-государства достоин был лишь улыбки сострадания и умиления. Ведь зарубежная Россия представляла скол прежнего общества. Среди беженцев немало было таких, кто и на чужой стороне ухитрялся устроиться более или менее комфортно. Прежде всего это политиканы. Те, кто «прокурорствовал с партийной высоты» дома, продолжали с новым рвением предаваться этому занятию и за границей. Только здесь, на фоне общей беды, их политические разглагольствования, размежевания на левые и правые уклоны, фракции и течения, бесконечные выяснения: «куда мы идем? куда мы заворачиваем?» — представлялись Саше Черному еще более нелепыми, мелкими и чуждыми житейской сущности: «Одни совещаются, съезжаются и разъезжаются, другие в поте лица добывают свой хлеб насущный, — увы, без масла». Раскол этот, нравственный по своей сути, поэт ощущал чутко и четко. Здесь именно пролегает рубеж — рубеж лирики и сатиры Саши Черного в эмиграции. По одну сторону те, кто «из своей больной любви к России не делает профессии лихой». По другую — расцветшая на поверхности болезнетворного процесса плесень:
Имя всему этому — эмигрантщина, то есть выставляемый напоказ надрыв, прибыльная эксплуатация подлинной трагедии и отчаяния. Следует заметить, что могущее вызвать душевную изжогу «ресторанное обслуживание тоски по родине» отнюдь не выдумка большевистской пропаганды. Это было. Равно как и «танцевально-кинжальные вечера». Последние сами по себе, вероятно, не заслуживают упрека, если бы… Саша Черный всякий раз предъявлял одну и ту же претензию к соотечественникам, тратящим изрядные суммы на развлечения, но не желающим приобретать русскую книгу и тем более — книгу для подрастающего поколения.
Было еще одно развлечение, вернее, зрелище, попадавшее частенько на зуб сатиры Саши Черного. Это — кинематограф, «волшебный новый яд» — такое определение дал поэт ему еще в дореволюционную пору. Чем же это порождение цивилизации, так настырно втершееся в благородное семейство античных муз и граций, не потрафило Саше Черному? Может, почуял он в этих наивных, невысокого пошиба «оживших картинах» пугающий призрак грядущей мае с культуры:
В который раз неприятие, отрицание замыкается у Саши Черного на стадности и пошлости. Обе эти категории оставались таковыми и на Западе, давшем приют беженцам из России. «Великий немой» ориентировался по преимуществу на «сентиментальных прачек и смешливых консьержей». По своему уровню продукция эмигрантско-российских кинофирм («Усть-Сысольск-Париж-фильм») не являлась исключением. Около кинематографа всегда крутились «фильмовые детоубийцы», как называл их Саша Черный, готовые переделать «Войну и мир» в сценарий из жизни ковбоев, либо состряпать нечто захватывающе-пикантное: «Чужой муж и жена под кроватью!»
Словом, с переселением за границу пороки, присущие роду человеческому, равно как и их носители, никуда не исчезли. Было где разгуляться веселому духу Саши Черного, который и в изгнании, в самых, казалось бы, безнадежных ситуациях требовал выхода. Но обличение («ювеналов бич») постепенно уступает место смеху жизнеутверждающему. Ибо, как справедливо сказано у Спинозы: «Смех есть радость и потому сам по себе благо».
Все так, но худо то, что в эмиграции смеху «некуда было приткнуться». Правда, изредка возникали сатирические издания — например, парижский «Сатирикон» или «Ухват», но век их был до обидного краток. Не потому ли Саша Черный рискнул однажды, дав угол «бездомной сатире и ее младшей сестре, беспечной утешительнице всех, юмористике» в еженедельнике «Иллюстрированная Россия». Так появился в 1925 году постоянный отдел сатиры и юмора «Бумеранг», своего рода журнал в журнале, возглавляемый профессором филологии Фаддеем Симеоновичем Смяткиным. Это был очередной розыгрыш Саши Черного, который, подобно Пигмалиону, вдохнул жизнь в героя своего давнего стихотворения «Городская сказка» — молодого филолога, влюбленного «по пятки» в медичку. Постаревший на четверть века, он перекочевал вместе с автором за границу и вот, оторвавшись от стихотворного образа, занялся редакторской деятельностью. Для пущей убедительности в журнале был помещен даже портрет профессора, который давал о себе знать в объявлениях такого рода: «Редактор „Бумеранга“ принимает по понедельникам и четвергам от 4 до 5 часов утра в Люксембургском саду (пятая скамья от голубя, гуляющего обычно на дорожках вблизи статуи Весны)». В периоды летних отпусков, когда Саша Черный отдыхал на берегу Атлантического океана, соответственно передислоцировался и Ф. С. Смяткин, спешивший известить всех, что «по делам редакции он будет принимать на пляже в „La Boul — suz — Мег“, в часы между приливом и отливом, кабинка № 13». Шутливая интонация как бы вовлекала читателей в атмосферу игры. Для них истинное лицо чудаковатого редактора было, по всей видимости, секретом полишинеля. За несколько «юморизованным» образом филолога Смяткина (как выяснилось, он был еще и острословом, сочинителем «домашних афоризмов») без особого труда угадывался Саша Черный.