Саша Черный. Собрание сочинений в 5 томах. Т.3
ТЕАТР МАСОК САШИ ЧЕРНОГО
Среди юмористической россыпи «Сатирикона» затеряна крохотная сценка «Принципиальный „товарищ“, автором которой значится некий Иван Чижик. Анекдот, в сущности. Пустячок:
„За полтора часа до Москвы студент будит коллегу-армянина, который храпит на верхней полке:
— Товарищ, вставайте! Москва близко.
Армянин просыпается, оглядывает вагон и категорически отвечает:
— Прынцыпиально не могу!
— Почему?
— Балшинство спыт! — сердито возражает армянин и засыпает“.
Прочтешь, усмехнешься и забудешь. А вот Саша Черный не забыл. По прошествии чуть ли не двух десятков лет этот эпизод появился в рассказе „Московский случай“. Оно и понятно, ибо „Иван Чижик“ — один из псевдонимов Саши Черного, а вернее сказать — Александра Гликберга, потому как „Саша Черный“, напомню, тоже ведь псевдоним.
Из этой непритязательной истории можно сделать один далеко идущий вывод, имеющий касательство к дальнейшему разговору. Подобные самоповторения (В. Ходасевич называл их „автореминисценциями“) позволяют обнаружить некое смысловое единство текстов, сообщить что-то важное о самом писателе. Каждое вскрытое пристрастие (к теме, приему, сюжету, образу, к отдельному слову) способно пролить свет на вопросы большой значимости. Частный случай, малейшая, едва заметная деталь могут оказаться тем ключиком, которым отмыкаются многие тайны, в том числе и самое сокровенное, „тайное тайных“: генетическая связь мира художника, творчества с судьбой и личностью творца.
Ну, а позволительно спросить, какие такие глубины и откровения можно извлечь из приведенной выше миниатюры? Случай с „принципиальным товарищем“ (быть может, вовсе не придуманный) потому и врезался в память Саше Черному, что в нем на обыденном уровне нашел олицетворение предмет его постоянных и мучительных раздумий — несвобода личности. Личности, привыкшей действовать скопом, заодно, повинуясь стадному чувству, диктату или гипнозу среды. Парадоксальная ситуация сложилась в начале века. Общество, рванувшееся в 1905 году после вековой спячки к свободе, обрело, казалось бы, гласность, возможность политического выбора. Во множестве расплодились партии и движения — социал-демократов, эсеров, кадетов, трудовиков, октябристов, монархистов… Однако на фоне этого разномыслия сходу возникло новое иго — зависимость от партийной дисциплины, от групповых интересов, избирательность права на правду. Инакомыслие и вольнолюбие поощрялось в пределах, очерченных программой. Индивидуум, посмевший, не дай Бог, проявить объективность по отношению к политическому противнику, тотчас попадал под страшное подозрение, рисковал быть навеки заклейменным Каиновой печатью отступника. Именно посягательство на внутреннюю свободу более всего было ненавистно Саше Черному — и как человеку, и как поэту, стремящемуся к свободному изъяснению с миром. Не потому ли он в жизни и в литературе всегда держался особняком, сам по себе…
„Сам-по-себе“… Именно под таким, не совсем серьезным именем будущий автор „Сатир“ и „Солдатских сказок“ вступил в литературу. Дебют состоялся в газете „Волынский вестник“. Собственно, „газета“ — чересчур громко сказано. В сущности, это был провинциальный листок, родившийся в Житомире в середине 1904 года. Непризнанные юные дарования вздумали составить конкуренцию местному официозу — газете „Волынь“. Новобранцам „шестой державы“ приходилось, помимо служения перу, еще и вертеть колесо типографской машины, и самим мыть шрифт после работы. При этом, как позднее вспоминал Саша Черный, вместо гонорара получали контрамарку на галерку оперного театра. Но эта экономия и всевозможные ухищрения все равно не спасли новоявленный печатный орган от финансового краха: на 40-м номере он приказал долго жить.
„Волынский вестник“ тщился во всем походить на своего старшего собрата. Непременной принадлежностью любой уважающей себя газеты стал фельетон — развязно-ироничный комментарий на злобу дня. И в каждой газете эта рубрика имела свое „фирменное“ название: „Соринки дня“, „Арабески“, „Эфемеры“ и т. п. Жанр этот был отдан на откуп борзописцам и щелкоперам, ведущим свой род от гоголевского Тряпичкина. Впрочем, среди них попадались и маститые знаменитости — такие, скажем, как Влас Дорошевич или Александр Амфитеатров. Именно такая роль — роль „злобиста“ отводилась молодому стихотворцу Александру Гликбергу, дотоле доверявшему плоды своих лирических вдохновений лишь заветной тетрадке да еще, пожалуй, „альбому единственной гимназистки“. Здесь же, в газете, — сугубо прозаическое занятие: обличение пороков и исправление нравов, в соответствии с нормами и традициями либерально-демократической печати. Обращение к сатире не явилось, судя по всему, чем-то противоестественным для „истомного и хлипкого лирика“. Автор „Дневника резонера“ (такое название имела его рубрика) в меру язвителен, в меру задирист, в меру ироничен и нравоучителен, даже — медитативен. Свои раздраженно-публицистические опусы он не боится разбавить лирическими отступлениями, зарифмованными впечатлениями („Сонный Тетерев катится…“) или прозаическими экзерсисами, которые будут облечены в стихотворную форму гораздо позднее.
Эти мифологические видения и фантазии, отнюдь не современные, видимо, уже брезжили в его душе при лицезрении житомирской „Зеленой рощи“, коль скоро в фельетонной рубрике уже намечен и зафиксирован их прообраз: „Невольно ждешь, что из кущи зеленых деревьев выбежит к реке с резвым хохотом толпа дриад, спасаясь от бесстыжих фавнов…“
Тем и интересны, наверное, нам эти прозаические однодневки, что в них проступают очертания непретворенного и неясного еще самому поэту. Вообще, весь „Дневник резонера“ можно рассматривать как черновик будущего цикла сатир „Провинция“. А стихотворный шарж „На галерке“ — просто-напросто калька с ранней театральной рецензии „Аида“ в Житомире».
Можно поставить вопрос и шире. За обкатанными фельетонными пассажами и бичеваниями, за юношескими разочарованиями в жизни и несколько наивными обвинениями в пошлости и скуке можно, при желании, разглядеть следующее. Поэт — существо не от мира сего, самой природой выделенное из среды нормальных человеческих особей. Существуя в своем неземном, гармоничном и совершенном мире, служитель муз то и дело расшибается о земной порядок вещей, о повседневную обыденность. У Пастернака эта мысль сформулирована поэтически емко: «Ты вечности заложник у времени в плену». В сущности, то же самое можно найти и у Саши Черного:
Написано это будет много позже. Но, безусловно, уже в первых прозаических опытах, созданных на потребу дня, присутствует его раздвоенная поэтическая натура. Причем гораздо в большей степени, нежели в пиитических ювеналиях, сочиненных в сладком бреду ночных бдений. Начинающий журналист, конечно же, считал себя прежде всего поэтом, однако — не странно ли? — его лирических стихов в «Волынском вестнике» обнаружить не удалось. По-видимому, не однотонный «чистый» лирик, а именно «фельетонист взъерошенный», маявшийся на «славном посту» в поисках тем, явился предтечей «Саши Черного».
Псевдоним «Сам-по-себе», выбранный им, — несомненно, дань традициям «мелкой» прессы. Не более того. И все же он не совсем случаен. В этом первом литературном имени уже ощутима одна из важнейших особенностей образа поэта — Саши Черного. Отъединенность и настороженность, замкнутость и ершистость, готовность защищать принципы. Что еще? Гордость. Гордость и одинокость. Недаром одна из статей, посвященных Саше Черному, так и называется «Поэт-одиночка». И неслучайно, наверное, в памяти К. Чуковского Саша Черный запечатлелся как бы на отшибе, в стороне от дружной и шумливой ватаги сатириконцев. Невольно приходят на ум строки самого Саши Черного: