Изменить стиль страницы

— Глянь-ко, девушки, Еремина спесивица тоже жалует, — проговорила она. — Знать, тоже измаялась, по муже извелась.

— Муж мужу рознь, — возразила Агафья. — Ерема скоро и совсем «залетен», по-местному — стар, станет…

— Широки ворота запрешь, а мирского ротка не забьешь, Агафьюшка! это о тебе люди пословицу сложили, — ответила девушка. — Гляди, как бы опосля и на тебя какой сплетки не вышло! Ссорить да мутить ты горазда! Агафья не удостоила эти слова возражением и, взяв под руки двух ближайших к ней товарок, повела их в сторону к поселку, навстречу к медленно подходившей Марфе, и начала им свое повествование:

— Только что сбежала я по тропинке к заколу, — говорила она, — рано утром, чуть свет, как слышу, сзади меня Петр идет: я, это, в камни-то и приткнулась…

И раздавался рассказ Агафьи навстречу приближавшейся Марфе, и она слышала его.

Если утром на ранней заре спряталась Агафья от Петра, как пугливая ящерица, в камни, то в полном свете дня, на людном берегу, навстречу Марфе, она не пряталась более. Темные глаза ее, когда соперницы повстречались, проводили Марфу неподвижным, холодным взглядом, и все три девушки, шедшие под руки, даже уступили бледнолицей женщине дорогу. Так очищают путь встречные люди похоронному шествию…

С приходом женского населения на берег моря продолжалось исполнение старинного обряда, начатое еще накануне. К этому же самому месту ходили женщины еще вчера к вечеру, начали молить ветер, чтобы он не серчал и «давал льготу» дорогим летникам-промышленникам; вчера ночью собирались они на ближайший поток, после заката, мыли котлы и били камнем или поленом флюгарку, чтобы она «тянула поветерье»; тогда же, под звуки, издаваемые флюгаркою, пересчитывали они поименно, кто кого вспоминал, но исключительно только плешивых сельчан и знакомых, стараясь насчитать их числом трижды девять, и отмечали каждого сосчитанного углем на лучинах; Агафья назвала Ерему. Уже в глубокую ночь, с этими помеченными лучинами в руках, ходили бабы под Задворкам и, переименовывая добрые и недобрые ветры, голосили во все горло:

— Веток да обедник, пора потянуть, запад да шалоник, пора покидать, тридевять плешей все сосчитаны, пересчитаны, встокова плешь наперед пошла!

И пока выкрикивали бабы эти слова, бросали они лучины себе через голову, а затем припевали:

— Встоку да обеднику каши наварю и блинов напеку, а западу-шалонику спину оголю, у встока да обедника < жена хороша, а у запада-шалоника жена померла!

В ту же глубокую темень предшествовавшей ночи следовал осмотр брошенных лучин, — как которая упала? Гаданье предсказывало, что на следующий день ветер будет с той стороны, в которую ложились лучины крестами. Желателен был, конечно, ветер северный, пригонявший суденышки с моря, но не все лучины обещали такой ветер, и вот с этими-то неподатливыми, дурными пророками предстояла своеобразная расправа.

Пелагея-раскольница явилась как бы прирожденною распорядительницею, запевалою всей совершавшейся обрядности. Окинув взглядом побережье и видя, что все в сборе, подняла она с земли старую флюгарку и ударила в нее камнем. Резкий, хриплый звук старого железа, насквозь проржавевшего за долгие годы, разнесся далеко по побережью, и сколько ни виднелось кругом женских голов, все они сразу повернулись в сторону звука. Пелагея, ударившая всполох, неустанно продолжала свою музыку, и все немедленно направились к ней; женская толпа, стянувшаяся к раскольнице, как к центру, обступила ее плотным кольцом, легкий пар от дыхания задымился возле нее по широкому кругу. Одни только собаки продолжали рыскать по-прежнему, и над всем этим в полной неподвижности поднималась отвесная, темная скала с ее двумя острыми рогами.

Пелагея, увидев, что все собрались, положила подле себя наземь флюгарку, бросила камень и стала спрашивать: у кого те лучины с собой принесены, которые вчера на дурной ветер пали?

— Вона, во! на мою! — завопили по сторонам ее многие бабы и девушки, и белые лучинки, просовываясь к Пелагее между платков и тулупов, замелькали в толпе во многих местах.

— Ну, а тараканы, девушки? — спрашивала Пелагея.

— И тараканы тут, — раздалось с нескольких сторон одновременно.

— Сажай их, девушки, сажай, как установлено, — быстро проговорила Пелагея. — А нам тем временем лодки справлять!

Толпа, для приведения в исполнение слов Пелагеи; раздалась пошире, и во многих местах началось оригинальное сажанье тараканов на лучины: сделаны расщепы и в каждом из них, на каждой лучинке, ущеплено по таракану.

— Теперь, кто готов, на воду, детки, на воду! — кликнула Пелагея. — Да смотри не мешкать — вода уходит!

Вода действительно уходила с быстротою, заметною для глаз, будто кто гнал море прочь от берега; крайние к берегу струи воды будто слизывали пески, укатывая, унося с собою самые легкие песчинки. Бабы и девки, с лучинами в руках, кинулись было к лодкам, торопились вскочить в них, собираясь отъехать от берега и пустить на воду лучины, чтобы «тараканы северный ветер подняли», как вдруг кто-то из оставшихся на берегу неожиданно крикнул:

— Наши плывут! наши!

Этого клика было совершенно достаточно, чтобы быстрое, суетливое движение на берегу обратилось мгновенно в неподвижную живую картину. Все глаза обратились к одной стороне, к северу, и острое зрение поморянок не замедлило отличить в указанном направлении несколько черных точек. Если бы эти черные точки, поморские шняки, держали не на рога, не к поселку, им предстояла другая путина — левее, далее от берега; если бы это были не свои, а чужие люди, они, в этот час отлива, не отваживались бы, для сокращения пути, идти этим местом, между темными грядами быстро обнажавшихся повсюду камней.

Дрогнули многие сердца на берегу, дрогнули неодинаково; бились, должно быть, сердца и тех, что были в море, потому что, иначе, зачем бы такая торопливость, короткий путь в непогоду выбирать? Усиливавшийся с севера ветер убеждал в том, что шняки будут на месте никак не более как через час. Женщинам предстояло немедленно отправляться в обратный путь к селению, кто как прибыл. Одни повскакали в лодки и отчалили, другие пошли к пескам, и вся эта масса серых и темных цветов, все эти бабы, девки, мальчишки и собаки, временно оживившие пустынное побережье, свеялись с него в одну сторону, к селению, словно опавшие листья, гонимые ветром по осени. Это был тоже своеобразный, быстрый отлив людей, только иные силы отгоняли их, чем те, что отгоняли одновременно с ними убегавшее море.

Неподвижно чернел крайний, высокий утес с его рогами. Он, будто сознавая, что на него теперь, в эти минуты, пристально глядят рулевые на шняках, высился среди серого, бессолнечного, но ясного дня со всеми изломами своих < сложных очертаний. С удалением женщин снова потянули к нему разные морские птицы. Спокойно рассаживаясь по его богатырским бокам и загибам черных щелей, они, будто испуганные, отпархивали только от его вершины. Причина состояла в том, что между двух скал-рогов стоял Петр. Неподвижен как утес, нахлобучив шапку, осиливал он взглядом далекие, слегка белевшие по гребешкам, под дыханием «севера», морские волны и глядел на шняки.

Чтобы ему видеть Марфу, надо было присутствовать при «моленье ветру». Петр, прямо от свидания с нею, прошел хорошо знакомым ему «путиком» вдоль «няши» — тинистого болота, и очутился на утесе к тому времени, когда стали прибывать первые лодки с женщинами. Не сказал он об этом своем намерении Марфе, но цели своей достиг: видел он ее, никем не замечаемый, с высокого утеса, слышал ржавые звуки флюгарки, следил за тем, как пошла Марфе навстречу Агафья, под руку с двумя девушками.

На его глазах совершился неожиданный перерыв бабьей «заворохи», и все они потянулись обратно к селению. Заметил он также, что Агафья поместилась в одну лодку с раскольницей Пелагеей.

— Завойлочит, запутает, ехидная! — думалось помору.

Не мог он также не заметить, что Марфа пошла к поселку последнею, забытою, одинокою…

«Голубушка! родная моя!» — думал Петр, и недобрые мысли, злые всполохи чувства сказались в нем.