Изменить стиль страницы

Это двигалась «сарафанная почта». Почтовый карбас, довольно неуклюжий, но поместительный, прочный, пузатый, шел на веслах нам навстречу, и гребцами, как это здесь постоянно бывает, оказались женщины. Они-то именно и голосили вовсю. Дружно ударяли их весла по воде: одна из женщин стояла очень картинно подле мачты и приготовляла парус для того, чтобы, по выходе из заливчика, поставить его. На руле сидел рыжий помор, в меховой шапке с наушниками, развалившись с некоторым даже изяществом, отнюдь не меньшим, чем то, которое придается на картинах итальянским пастухам, стерегущим стада и наслаждающимся послеобеденным отдыхом подле какой-нибудь исторической развалины. Помор, рулевой на карбасе, расположился так спокойно и удобно именно потому, что море было тихо, а натружаться ему не придется — на то есть женщины, умеющие, в две смены, прогрести сто верст.

Когда маленькая лодчонка наша поравнялась с карбасом, величественно и самоуверенно скользившим, под резкие звуки песни, прямо на нас, отличили мы приземистую, худенькую, темную фигурку почтальона в кепи, схоронившуюся в самом карбасе, между рулевым и мачтою. Маленький, черненький почтальон еле высовывался острием своего кепи из-за толстых бортов карбаса. Кепи, как головное украшение, давно уже отошло у нас в вечность, но на Мурмане их еще донашивают и будут долго донашивать.

Слышались также очень явственно характерные слова бабьей песни:

Ой, маминька, маминька,
Приведи мне писаря,
Писаря хорошего,
Белого, румяного.

Откуда тут, в этой необъятности северного океана, вдруг писарь в песне? или это под стать остроносому кепи почтальона?

— Отчего, — спросил я у одного из наших двух поморов, по имени Яков, — на руле у них сидит не женщина, а мужчина?

Яков объяснил, а другой помор, Степан, подтвердил, что сидеть женщине на руле — стыд для карбаса, трунить начнут. Он прибавил даже, как именно начнут трунить, что скажут, как назовут. Назовут нецензурно, но пластично.

Быстро промелькнула сарафанная почта мимо нас и унесла с собою песню. Заливчик, в который мы втянулись, оказался невелик, и на темневших очертаниях его скал резко белели два предмета. На одном из камней высилась небольшая пирамидка, сложенная из закругленных водою катышей, так называемый гурий, или кекурий, поставленный кем-либо по обету или на память о каком-нибудь крушении; в углублении бухты виднелась лопарская вежа, покрытая дерном и побелевшими шкурами старых, седых оленей, и раскинутые на жердях сети и мережи.

Мы подошли к веже почти вплотную; Яков соскочил на берег с концом веревки в руке, а Степан, долговязый, худой, неуклюжий, по-здешнему «долгарище», прибрал весла, подсунув их нам под ноги.

— А долго ли нам стоять можно будет? — спросил я у Якова, вспоминая о том, что с приливами и отливами тут шутить нельзя и упускать их из виду невыгодно.

— Воду простоим; вишь, она теперь припухла, на прибыли; уйдет — ляжем, полежим, покуда опять вспухнет, тогда и уйдем.

Цель нашей поездки состояла в уженье рыбы в небольшой речке, не носящей даже имени, впадающей здесь в океан. Нам говорили, что эта речка очень забавна, потому что в ней и навага, и камбала попадаются, предпочитающие, как известно, открытое море. Мы запаслись богатейшим материалом для наживки, а именно — сочными огородными червями, привезенными нами из Архангельска в нескольких жестянках.

Сойдя на берег и заглянув в вежу, мы не нашли в ней никого. Пройти к речке, устье которой было виднехонько, оказалось невозможно, потому что веками навороченные глыбы решительно преграждали дорогу. Предстояло подняться на прибрежные скалы, пройти с версту моховым болотом и затем уже спуститься вниз. Так мы это и сделали и отправились все вместе, закрепив лодку.

Спустились мы со скал к речке с большим трудом, не без помощи рук, едва не поломав удилищ, цепляясь за громадные глыбы камней, разобрались, принялись за уженье, и дело спорилось: рыбы было много и вся она жадная.

— А что, брат Яков, — сказал я нашему помору, когда удочки были заброшены и лов шел удачно, — скажи-ка: есть тут у вас привидения?

— Какие это?

— Да такие вот, что что-нибудь привидится, ночью, что ли!

— Как не бывать.

— Да ты видал?

— Не видал. Боюсь. А вот Степан, тот видел.

— А он не боится?

— Нешто станет бояться, коли всякий заговор знает!

— А что это за привидения, Степан? — обратился я к другому помору. — Какие они тут у вас? с рогами? с хвостом?

Степан сомнительно покачал головою.

Он, с самого прихода нашего на речку, растянулся навзничь по сухому песку побережья, во всю длину свою, и, подложив руки под голову, глядел на небо. Небо было желтовато-тускло; над морем лежала так называемая «марь», заволакивающая даль, как туман; она обуславливается густыми, теплыми испарениями и солнечным светом. В этой золотистой мари обыкновенно облаков заметно не бывает, они не очерчиваются; все блестит, лучится и сливается в один золотистый, определенный свет; трудно сказать: на что именно так упорно смотрел в небо Степан, спрошенный о привидениях.

— Как же это ты видел привидение? расскажи.

— Я не видал. Его видеть нельзя, потому что на нем лица нет.

— Так как же Яков говорит, что ты видел?

— Видел.

— Что же ты видел, если лица нет?

— Безымень ему имя, ну и видел, — ответил Степан, поднявшись с лежки и упершись на один из локтей.

«Безымень ему имя», — подумал я и сообразил, что это значение почти то же, что «видеть не видавши»; два выражения — одного поля ягода. Мой товарищ, слушавший разговор наш, натаскал за это время несколько наваг; он вмешался, заинтересовавшись безымянностью имени привидения.

— Да где же это было? где ты видел невидимое привидение? — спросил он.

— В байне.

— То есть в бане?

— По-вашему баня, а по-нашему байня. Пошел я, это, раз в байну сайпу варить.

— А что это такое — сайпа?

Поморы переглянулись и улыбнулись, точно показались мы им неучами.

— Ну, да, что это — сайпа?

— По-вашему мыло, — отвечал Степан.

— Как мыло? Да разве у вас мыло люди сами для себя варят? Слышно, тут и совсем мыла не знают?

— Как не знать мыла; а как же покойников моют? Вашего-то мыла, точно, зачастую нет у нас, а своего-то как не быть; на что ребятишки, тех если не мыть, что с ними будет; на то и сайпа!

— Да что же это — сайпа?

— А вот, если в кипятке ворвани развести, да с золою смешать, вот она сайпа и будет, так и делаем… Так пошел я, это, в байну. До того люди невесту в ней выпарили, так жару-то развели вдосталь! Поставил я, это, ведерко на полочку, начал золу сгребать, а он тут как тут.

— Безымень?

— Точно. Сам и был.

— А по виду-то как он?

— Да нет у него виду.

— Однако же руки, ноги есть?

— А не ведаю.

— Да ведь ты видел?

— Видел.

— Ну, роги, хвост — есть?

— Не знаю.

— Да лицо-то, рожа у него какая?

— Нет у него лица, одним словом — безымень.

— Ну, так ты, значит, не видал его, а только слышал? — проговорил я, как бы желая помочь Степану дать мне желаемое объяснение.

— Кабы слыхал, а не видал, так так бы и говорил вам, — ответил он, как будто даже немного обиженный.

Обиделся за него и Яков, но только покачал головою.

Мы с товарищем переглянулись. Видимо было, что идти дальше в расспросах о не имеющем лица привидении представлялось невозможным. Оба помора удовлетворялись каким-то ликом без лица, чем-то, где-то, когда-то начер-тившимся в памяти их, в далеком детстве, чем-то неуловимым, необъяснимым, бесформенным, но несомненно существующим.

Кто пригляделся к туманным, неясным очертаниям северного поморья, к его тающим миражам, к тусклости воздуха, облекающей даль, с исключениями для немногих светлых дней, где и в светлые дни не сходит с горизонта марь, тот поймет возможность нарождения в народной фантазии этой удивительной «безымени», привидения без очертаний, облика без лица. Представить себе его не поморским воображением невозможно.