Фрейд приводит также примеры, где скабрезное выражается и в безобидной, и в тенденциозной форме. Безобидным можно считать союз «и» в стихотворении Вильгельма Буша, где некая мамаша «немалыми усилиями и вилкой» вылавливает своего маленького сынишку из соуса. Напротив, исполнено злой иронии, осознанной обиды «и» в высказывании Генриха Гейне: «Вообще геттингенских жителей можно разделить на студентов, профессоров, филистеров и скот».
Для демонстрации сгущения как технического приема остроты Фрейд приводит еще один прекрасный пример из Гейне, герой которого, дальний родственник барона Ротшильда, рассказывает, как он был в гостях у богача и тот обращался с ним «как с равным себе, совершенно фамиллионерно».
Вообще, творчество Гейне по причинам, о которых мы еще будем говорить, — это настоящая сокровищница тенденциозного остроумия, особенно еврейского.
Остроумие не всегда получает выражение в чистой форме. Оно может быть обогащено комическими или юмористическими элементами. Философ Бергсон дал определение комического предмета, психолог Фрейд описал переживание комического. Комическое, по Бергсону, есть объект, который, хотя он живой, поступает как автомат. Комический персонаж — это, таким образом, своего рода паяц, который абсолютно на все реагирует одной и той же репликой или одним и тем же ударом палки. Такое определение согласуется с метафизикой Бергсона, в соответствии с которой все неживое есть продукт распада живого.
Говоря о переживании комического, Фрейд объясняет его «экономией затрат представления».
Юмор же, как он считает, вытекает из «экономии затрат эмоций», а в экстремальном варианте, так называемом «висельном юморе», из «экономии» страха смерти. Вот образец: осужденный, который должен быть повешен в понедельник утром, просыпается со словами: «Ничего себе неделя начинается!» Очень много фантастических примеров можно найти у Вильгельма Буша, чьи мысли и произведения почти без исключения кружат вокруг идеи смерти и часто заходят в сферу черного юмора. Герой раскатан в лепешку, измельчен в крошево и сожран утками; он заморожен, а затем или расколот на кусочки, или разморожен и погребен в консервной банке. Глядя на своего законсервированного супруга, вдова невозмутимо говорит молочнице: «Теперь, дорогая фрау Питер, я буду брать меньше на четверть литра».
Ни Фрейд, ни Бергсон не предпринимали попыток анализировать ту особую форму юмора, которую мы сегодня называем «черным». И это не случайно. Хотя утверждать с уверенностью нельзя, но похоже на то, что черного юмора тогда, в их время, еще не существовало. Зато сегодня он появился в таком изобилии, что его уже и обозреть невозможно.
Обычный юмор есть всегда и везде. Черный же юмор связан с двумя условиями: прежде всего, он должен предполагать веру в рациональный, централизованно контролируемый мир, но в то же время эта вера должна быть разрушена, уступив место голому отчаянию. Обычный юмор предполагает экономию страдания, за черным же юмором встает страх и ужас. Он никогда бы не смог появиться в греко-римской античности, которой чуждо было такое восприятие мира. Черный юмор связан с еврейско-христианским монотеизмом и его разрушением. Это самая зловещая форма, порожденная проблемой теодицеи и вопросом о наличии зла в сотворенном Богом мире.
Образец современного черного юмора:
Капризный, плаксивый голос ребенка:
— Да не хочу я все время ходить по кругу!
Резкий, грубый голос отца:
— Тихо у меня!
— Да не могу я все время ходить по кругу!
— Если не замолчишь, я тебе и вторую ногу к полу прибью!
В еврейском остроумии Нового времени черный юмор заметной роли не играет. Его следы можно найти лишь кое где; например, в анекдоте про мадам Поллак, которая никак не найдет своего благоверного — и наконец обнаруживает его труп под кроватью. Она зовет горничную и возмущенно кричит на нее: «Так вот как вы убираетесь в доме!»
Тем не менее самые первые из известных примеров черного юмора выходят именно из еврейского духовного мира. Но не из остроумия Нового времени и не из народного остроумия, а из творчества еврейско-афганского философа Хиви ха-Балхи, жившего в IX веке. Это тоже не случайность. К Хиви мы еще вернемся.{3}
Что касается сюрреалистического или гротескного остроумия, которое в изобилии расцветает в течение нескольких последних десятилетий, то у евреев оно встречается довольно скудно. Отчасти оно порождается из чистого озорства, соприкасаясь с шуточными загадками, бытовавшими давным-давно в Передней Азии; об этих загадках мы еще будем говорить. Отчасти же, прежде всего стилистически, оно связано с искусством модерна, которое также порождено распадом изуродованного, абсурдно перемешанного мира. Это — некий умеренный, безобидный вариант черного юмора; его корни не являются специфически еврейскими, они, скорее, модерные, в общем понимании этого слова.
Тем не менее некоторые из лучших острот этого рода — как, например, история о посетителе кафе, пожирателе стекла, который проходил сквозь стены, — рассказывают как еврейские анекдоты. Возможно, они в самом деле имеют еврейские корни и восходят к переднеазиатской юмористической фантазии, пародируя в то же время потерявшие связь с действительностью положения Талмуда. В разделе «Лучше не придумаешь» приведены некоторые примеры таких анекдотов.
Даже такой краткий анализ остроумия позволяет сделать некоторые выводы об анекдотических ситуациях и об авторах острот. Для появления острот эротического характера необходим определенный, относительно высокий культурный уровень, который предполагает замену непристойности, ее исключение из рассказа. Агрессивные остроты предполагают некое сильное внутреннее и внешнее давление не только в том, что связано с эротикой, но и в политической, моральной, социальной сферах. А скептические остроты требуют значительного уровня образованности в сочетании с горьким, безыиллюзорным взглядом на мир и критическим интеллектом.
Все без исключения формы тенденциозного остроумия, конечно, только множатся и расцветают, если давление переживается, ощущается и отвергается осознанно. Какой-нибудь самурай или пруссак, которые всей своей жизнью утверждают строгие жизненные правила, диктуемые традицией, не станут высмеивать эту традицию. Подобным же образом еврей, пока он верит в Бога, может служить объектом острот лишь в определенном, узко ограниченном круге.
Для того чтобы родилась тенденциозная острота, не должно быть ни малейшей возможности бороться против гнета иначе, нежели таким путем. Когда имеются реальные шансы духовной или политической революции, остроумие быстро переходит в памфлет, в лозунг и, наконец, в действие. Острить может лишь тот, кто страдает; тому, кто действует, не до острот.
Это соображение в конечном счете (здесь мы подошли к пункту, который упустил из виду Фрейд) должно рассматриваться как существенный элемент, дополняющий даже сильное врожденное остроумие. Оно не одинаково развито у всех индивидов и у всех народов; даже у одного и того же народа оно меняется от эпохи к эпохе, от одной общественной группы к другой.
Мы уже упоминали остроумие Генриха Гейне. Оно не было случайностью. Гейне был беден, преследуем по политическим мотивам и ущемлен как еврей. Эти три причины, соединившись, усиливали, будили остроумие, данное ему от природы. Уже само положение, в котором он находился — положение еврея в изгнании, — вполне для этого достаточно; едва ли можно найти другой народ, который был бы столь беззащитным и столь же ясно сознавал свои страдания, как евреи.
Не случайность и то, что Фрейд, который первым так глубоко постиг суть остроумия, был евреем и что в своем исследовании он анализировал почти исключительно еврейское остроумие.