— Да об этом я ещё даже и не думала, — отвечала мама так, словно считала бы в порядке вещей, если бы король и в самом деле прислал золотую карету за её единственным сыночком. — Лучше всего будет ему здесь, со мной рядом…
— Это уж точно. Здесь он вернее всего с голодухи зубы на полку кинет, — насмешливо согласился Бордач. — Хорошо, кума, ежели ты себя саму на тех двух-трёх пядях земли, что у вас есть, прокормишь, и то хорошо. А вот на два рта хлеба с неё ты едва ли соберёшь.
— Было б ему того малого довольно. А я и без еды сыта буду.
— Так, может, лучше, если то малое тебе одной останется? А ему то, что побольше? Взял бы я, кума, к себе твоего мальчонку-то да хозяина из него вырастил бы, человека. Как я сам.
Предложение крёстного мне не показалось чересчур заманчивым, потому как писаным красавцем назвать его было бы трудно. В длину он, правда, вытянулся, как поздняя морковка, да таким тощим и остался. А голова — меньше солонки.
— У меня, кума, тоже больших богатств не имеется. Но живём — с голодухи зубами не щёлкаем. И сынок твой Гергё под моим присмотром, даст бог, таким хозяином вырастет, что и по будням пряниками будет лакомиться.
Перед такими соблазнами я не устоял, заулыбался, а моя улыбка перебежала и на матушкины уста, будто зайчик солнечный по водной глади.
— Ну, хочешь? — спросила она меня.
— Хочу, — кивнул я, застенчиво потупив глаза.
Тут мама снова разрыдалась, но меня уже крепко держал за руку крёстный.
Долго колебалась бедная маменька, отпускать меня или нет. Но, в конце концов, сказала своё слово:
— Что ж, дорогой мой стебелёк, иди с богом. Ведь по воскресеньям ко мне будешь приходить. Значит, снова моим будешь!
Так и договорились, что воскресные дни я у себя дома, на мельнице, проводить буду. После целой недели будничных пряников хорошо хоть на праздник отдых зубам дать, чёрного хлеба пожевать.
Надел я свою новую шубенку и отправился «в люди». Рад был я, конечно, в скорости хозяином стать. Но крёстный на всякий случай будто клещами вцепился в мою ручонку. Ведь я как только увидел, что мама горючими слезами обливается, сразу же захотел от крёстнинского богатства прочь убежать.
Не очень далеко от нас жил крёстный Бордач, к обеду уже добрались мы до его дома. Крепкий был у него дом — под черепичной крышей.
А на большой веранде нас уже крёстная поджидала. Увидев, заохала, запричитала, что обед-то она и не варила: не знала точно, придём ли.
— Так что могу тебя только горбушкой хлеба попотчевать, сыночек мой.
— И на том спасибо, — горько улыбнулся я. Не таким представлял я себе обед у богатого хозяина.
Но тут уж и крёстный рассердился на жену и сказал:
— И ни к чему совсем это обжорство! Бедняжка в таком горе, разве ему сейчас кусок в горло полезет? А потом мы с Гергё сегодня ещё на виноградник собирались, а сытое брюхо к работе глухо, сама знаешь. Правда, Гергё? — спросил крёстный и так посмотрел на меня, что я поспешил подтвердить его правоту.
Тут Бордач полюбопытствовал: умею ли я лазать по деревьям?
— Как белка, — сверкнув обрадованно глазами, заверил я.
— Вот и хорошо, — весело посмеиваясь, похлопал меня по плечу хозяин Бордач. — А груши любишь?
— Как дрозд, — с ещё большей радостью подтвердил я.
— Ну и дурак! — вдруг вскипел хозяин и грубо пихнул меня. — Никогда ещё не видел такого ненасытного ребёнка. Только о жратве и думает.
Но пока он запрягал ослика в двуколку, настроение у хозяина снова исправилось, и он, посмеиваясь, постукал меня кнутовищем по плечу:
— Что ж, коли ты дрозд, тогда порхай!
Я хотел было вспорхнуть на двуколку, но оказалось, что я снова уже больше не дрозд.
— Ишь ты, дурашка! — захохотал старый хозяин, — Не тут-то было! Я на тебя со своим осликом об заклад побился, что ты проворней его. Вот и посмотрим теперь, кто из вас лучше съеденный обед отработает: Гергё-ослик или Вихрь-ослик?
Пришлось мне наперегонки с Вихрем бежать, а крёстный катил себе на двуколке да посмеивался. Мне, правда, повезло, что бордачевский ослик только по прозванию был Вихрем. А на самом деле ходил он медленно, степенно, и кости у него громыхали громче, чем колёса у тележки. Правду, видно, говорят люди, что у скупого хозяина осёл и бурьяном сыт.
Пока мы добрались, у меня уже и дух вон: едва дождался, когда наконец хозяин выпряжет Вихря и на обочину канавы попастись пустит. Тут-то, наверное, и я свой корм получу.
Получил, как бы не так.
— Э, братец, да, я вижу, с осликом тягаться у тебя ещё кишка тонка! Посмотрим, можешь ли ты хотя бы с дроздом состязаться.
Мигом вспорхнул я на дерево, хозяин же подал мне корзину — велел её грушами доверху наполнить.
— Выбирай только самые хорошие, Гергё!
Я и выбирал только самые лучшие из золотистых царских груш. Но когда одну кругленькую сам захотел отведать, хозяин закричал мне сердито снизу:
— А ты свисти, дроздок, свисти! Какой же из тебя дрозд, ежели ты даже свистеть не умеешь?
Наверное, ещё ни один дрозд не пел так печально, как я на винограднике хозяина Бордача. Но пришлось свистеть, пока корзина не наполнилась.
Стоило мне и на миг остановиться, дать губам отдохнуть, как хозяин, думая, что я груши его ем, принимался кричать снизу:
— Свисти, дроздок, свисти! Порадуй меня, старого, своей песней!
Так и не пришлось мне ни одной груши укусить. Правда, хозяин и сам ни одной не съел.
— Днём груши вредно есть, — пояснил он, ставя корзину в двуколку. — От них зубы выпадают. Пусть ест их шмель, а нам подавай щавель!
Дикий щавель действительно рос в изобилии вдоль просёлка — зелёный, сочный. Я сжевал один листок, другой. По крайней мере жажду утолил.
— А ведь вкусный у меня щавель, а, Гергё? — запрягая Вихря, спрашивал меня Бордач и с гордостью самого доброго хозяина посмотрел на своего приёмного сынка.
— Со сметаной он ещё вкуснее, — скромно изрёк я.
Хозяин обрадованно всплеснул руками:
— А ведь это мысль, сынок! Но я тебе так скажу: любишь груши, щавель не кушай. Давай-ка лучше набьём мы двуколку щавелём. За него на базаре знаешь сколько денежек отвалят! Вот увидишь, Гергё!
Принялись мы с крёстным щавель рвать; набили им кошеву двуколки доверху. Мягче ехать домой будем, думал я. И впрямь, крёстный отец весьма удобно расселся в тележке, мне же он сказал:
— После еды полагается пройтись. Где песок глубокий, помогай Вихрю. Он будет тянуть, а ты сзади толкай двуколку. Если какая груша выпадет из корзины, подберёшь. Дома отчитаешься.
Пока добрались мы до дому, я и язык высунул от усталости. Крёстная горбушку хлеба мне дать хотела, но крёстный и тут остановил её:
— Что ты к бедняге всё время со своей едой пристаёшь? Вишь как он устал! Наигрался, натешился вдоволь на винограднике. Стели ему поскорее постель, мать!
Постелить постель было делом недолгим: одну старую солдатскую шинель кинула хозяйка на сундук и, ласково потрепав меня по волосам, сказала:
— Ну, тогда спи, малыш! Баюшки-баю!
Сбросил я с себя шубейку и сладко растянулся на старой шинели. Да тут же охнул: целая дюжина медных её пуговиц безжалостно впилась в мои бока. Потекли у меня из глаз слёзы в два ручья, как я вспомнил свою тёплую, мягкую лежанку дома, на мельнице. А ещё обиднее мне стало, когда в другом конце хозяйской горницы увидел я две красивые, расписанные тюльпанами кровати с горой цветных подушек до самого потолка.
"Конечно, на них они сами спят», — объяснил я себе, глядя на добрых своих приёмных родителей, как они хлопотали ещё некоторое время в комнате: до блеска протёрли все груши, разложили их по маленьким лукошкам, готовились в воскресенье чуть свет на базар ехать.
Наконец крёстный говорит жене:
— Задуй лампу-то, старая, и так от луны светло. Да и ложись: скоро уж рассвет забрезжит.
Вижу, крёстная спать ложится, но не в постели, а на пол земляной; кинула на пол старый полушубок, чистой простынёй накрыла его, под голову положила пару истрёпанных кофточек — вот и вся её постель. А крёстный ещё посидел, трубку покурил, а потом и говорит: