Изменить стиль страницы

ЭПИЛОГ

Короче – чего же ты все-таки хочешь?
Чего ты взыскуешь? О чем ты хлопочешь,
лопочешь, бормочешь и даже пророчишь
столь невразумительно, столь горячо?
в какие зовешь лучезарные дали?..
Ты знаешь, мы жили тогда на Урале,
тогда нами правил Никита Хрущев.
Но это не важно…
Гораздо важнее,
что были тогда мандарины в продмагах
ужасною редкостью… В общем, короче —
вторые каникулы в жизни, а я
болею четвертые сутки… Той ночью
стояли за окнами тьма и зима,
и Пермь незнакомая тихо лежала
в снегах неподъемных. И елка мерцала
гирляндою, и отражалась в шкафу
мучительно. И, в полусне забываясь,
я страшное видел и, просыпаясь,
от боли и ужаса тихо скулил,
боясь и надеясь сестру разбудить.
А чем я болел, и куда наша мама
уехала – я не припомню… Наверно,
на сессию в Нальчик. А папа в ту ночь
как раз оказался дежурным по части…
И жар нарастал,
и ночь не кончалась,
и тени на кухне все громче и громче
шушукались, крались, хихикали мерзко!
От них я в аду раскаленном скрывался,
под ватным покровом горел-задыхался…
и плавился в невыносимом поту…
Короче – вот тут-то, в последний момент —
я знаю, он был в самом деле последним! —
вот тут-то и щелкнул английский замок,
вот тут-то и свет загорелся в прихожей!
И папа склонился: «Ну как ты, сынок?» —
и тут же огромный шуршащий кулек
он вывалил прямо в кровать мне и тут же,
губами прохладными поцеловав
мой лоб воспаленный, шепнув: «Только Сашке
оставь обязательно, слышишь!» – исчез…
Короче —
я весь в мандаринах волшебных лежал,
вдыхал аромат их морозный, срывал
я с них кожуру ледяную, глотал
их сок невозможный, невообразимый.
Сестре я почти ничего не оставил…
Короче —
вот это, вот это одно —
что мне в ощущениях было дано!
Вот эту прохладу
в горячем бреду
с тех пор я ищу
и никак не найду,
вот эту надежду
на то, что Отец
(как это ни странно)
придет наконец!
И все, что казалось
невыносимым
для наших испуганных душ,
окажется вдруг так легко излечимым —
как свинка, ветрянка,
короче – коклюш!

Конец

на полях

«a shropshire lad»

2007

ОТ АВТОРА

Необходимое, но, возможно, недостаточное объяснение

То, что я так долго ничего не знал о существовании великого английского поэта Альфреда Эдуарда Хаусмана (1859–1936) и его книги «A Shropshire lad» (1896), не только постыдно, но и чрезвычайно странно, учитывая частоту упоминания их у кумира моей молодости Набокова, в частности, в моем любимом «Pale Fire». Тем не менее, только читая «Записи и выписки» М. Л. Гаспарова, я обратил внимание на это имя, написанное, впрочем, как «Хаусмен». Как раз в это время я с упоением гоголевского Петрушки начинал читать английские стихи. Когда под одним из немногих стихотворений в антологии, оказавшихся доступным моему разумению, я прочел подпись A. E. Housman, мне за хотелось побольше узнать об этом знаменитом филологе-классике, умудрившемся написать книгу стихов, восхищающую и утонченных интеллектуалов, и рядовых солдатиков викторианской армии. А то, что грустные и насмешливые стихи о любви и о настоящей пацанской дружбе оказались отражением то ли латентного, то ли вполне явного, но неразделенного гомосексуализма, по-моему, также чрезвычайно интересно и очень печально.

Многие месяцы читая и перечитывая «A Shropshire lad», я преисполнился восхищенным изумлением и бессильной завистью к творцу этих шестидесяти трех стихотворений, сочетающих неслыханную простоту, о которой мечтал поздний Пастернак, с предельной литературной изощренностью. Это все равно, как если б Ходасевич решил сразиться с Есениным на его территории и нанес бы сокрушительное поражение певцу голубых пожаров и розовых коней. Или если бы Иосиф Бродский вступил в творческое соревнование с Эдуардом Асадовым за право быть властителем дум незамужних ткачих и, выиграв, стал бы внушать высокие идеалы романтического стоицизма этой благодарной аудитории. Особенно упоительными эти тексты казались на фоне мутной и унылой невнятицы, производимой большинством современных русских стихотворцев. В общем, мой читательский восторг был столь велик, что в скором времени перешел в немного стыдный, но в моем случае неизбежный и неодолимый писательский зуд.

Наверное, самым естественным выходом была бы попытка перевести любимую книгу, но для меня это совершенно исключено. Во-первых, я совсем не умею переводить стихи, во-вторых, эти стихи мне представляются принципиально непереводимыми (так же как, например, Пушкин). Немногочисленные героические попытки (упомяну подборку в № 6 «Иностранной литературы» за 2006 год и книгу «Избранные стихотворения» – М.: Водолей, 2006) при всем моем уважении и благодарности к создателям этих переводов не смогли убедить меня в обратном. И в-третьих, но совсем не в-последних—влюбленность в безукоризненное изящество и гипнотическое обаяние этих стихов соседствовало в моей душе с желанием спорить и склочничать, с бурным протестом против идеологии автора.

Впрочем, даже и в этом отношении честный и прозрачный пессимизм Хаусмана кажется мне гораздо привлекательнее мировоззрения многих современных авторов, сводимого без остатка к двум приблатненно-казарменным максимам: философской – «Все дерьмо, кроме мочи», и вытекающей из нее романтической – «Ты гондон и ты гондон, а я – виконт де Бражелон!».

В общем, вдохновленный совершенством плана выражения и раздраженный планом содержания, достойным, по-моему, не великого поэта, а горьковского Смертяшкина, я решил очертя голову «пуститься в область приключений» и на полях этой книги попробовал выразить как восхищение и любовь к чудесному поэту и несчастному человеку, так и несогласие с его некрофильской пропагандой. Я ведь по-прежнему уверен в правоте Орвелла, заявившего, что «всякое искусство – пропаганда!».

Мои маргиналии связаны с текстами Хаусмана по-разному. Иногда это традиционные для русской литературы очень вольные переводы и пересказы, иногда – столь же традиционное склонение на русские или современные нравы, иногда дерзновенный спор, как у Ломоносова с Анакреонтом, иногда аналог филаретовского «Не напрасно, не случайно», а в некоторых случаях я позволил себе подражание моим любимым допискам А. К. Толстого к стихотворениям Пушкина. Впрочем, связь нескольких моих текстов с хаусмановскими столь прихотлива, что не до конца поддается даже моему собственному пониманию. К сожалению, на стихи, в которых у Хаусмана, как говорили советские учителя, «выражается военно-патриотическая тема», я вынужден был реагировать стихами совсем иной тематики, по причинам, я думаю, вполне ясным. Темами таких стихотворений становились или русская литература (которой мы вправе гордиться не меньше, чем сыны Альбиона своими алыми мундирами), или даже, прости Господи, метафизика. Соответственно, потаенные гомосексуальные мотивы преобразовывались в откровенно гетеросексуальные, а воспевание дружества превращалось в любовные жалобы моего незадачливого лирического героя. В общем, если воспользоваться набоковским определением «A Shropshire lad»: «книга о молодых мужчинах и смерти», то моей целью было написать на ее полях книжку о немолодом мужчине и жизни.