***
Вот замерзающая Волга. Вот нож, Евангелие, кровать.
Ты уверяешь, что недолго осталось им существовать.
Ты повторяешь, взор сужая, что мучающее нас во сне,
бесспорно, правда — но чужая. А явь — на вороном коне
четвертый всадник, имя коему я не смогу произнести,
хотя тревоги и покоя мне тоже хочется. Свисти,
степной разбойник, разверзайся, небесный свод. И льва, и зайца,
и горлицу, и всех иных простуженных зверей земных
к вратам заснеженного рая, ничьей вины не разбирая,
уже ведет среди могил серьезный ангел Азраил
под звуки песни колыбельной. Но слов ее издалека
не услыхать. Лес корабельный сведен. Усердствует река,
течет река, точильный камень по дну глубокому влача,
где беспокойно дремлет Каин — один, без плача и врача…
***
Должно быть, я был от рождения лох,
знай грезил о славе, не пробуя малым
довольствоваться, памятуя, что плох
солдат, не мечтающий стать генералом.
Но где генералы отважные от
российской словесности? Где вы, и кто вам
в чистилище, там, где и дрозд не поет,
ночное чело увенчает сосновым
венком? Никаких золотых эполет.
Убогий народ — сочинители эти.
Ехидный Лермонтов, прижимистый Фет,
расстроенный Блок, в промерзшей карете
из фляжки глотающий крепкую дрянь
(опять сорвалось, размышляет, тоскуя),
при всей репутации, бедный, и впрямь
один возвращающийся на Морскую…
Да что, если честно, накоплено впрок
и вашим покорным? Ушла, отсвистела.
Один неусвоенный в детстве урок,
губная гармошка, да грешное тело.
Как будто и цель дорогая близка —
но сталь проржавела, и в мраморе трещина:
Что делать, учитель? Твои облака
куда тяжелее, чем было обещано…
***
Где цвела герань под писк воробья, где в июне среди аллей
жгли тополиный пух сыновья шоферов и слесарей —
там царь Кощей над стихами чах, как всякий средний поэт,
не зная, сколь трудно писать о вещах, которым названья нет.
Ах, время, время, безродный вор, неостановимый тать!
Выходила на двор выбивать ковер моя молодая мать, —
а меня Аполлон забирал в полон, кислоты добавив к слезе,
и вслепую блуждал я среди колонн, вокзалов и КПЗ.
Блажен, кто вопль из груди исторг, невольно укрыв плащом
лицо; блажен возвративший долг, который давно прощен;
блажен усвоивший жизнь из книг, а верней сказать, из одной
книги. И жалок ее должник, с громоздкой своей виной
не в силах справиться. Как спасти неверующего? Где он
поет, растягивая до кости военный аккордеон,
когда мелодия не в струю, о том, что давно прошло,
как было холодно в том краю, и ветрено, и тепло?
***
То зубы сжимал, то бежал от судьбы,
как грешников — бес, собирая грибы
на грани горы и оврага.
На вакхе венок, под сосной барвинок,
и ты одинока, и я одинок
в объятиях бога живаго.
И ты говорила (а я повторил)
том, что непрочные створки раскрыл
моллюск на незрячем коралле.
Язычнику — идол, спасенному — рай.
Ты помнишь, дворец по-татарски — сарай,
а время бежит по спирали?
Ты все-таки помнишь, что всякая тварь
при жизни стремится в толковый словарь,
обидчику грех отпуская,
в просоленный воздух бессонных времен,
где света не видит морской анемон
и хищная роза морская.
По улице лев пролетает во мгле,
кораблик плывет о едином весле,
и так виноградная водка
тепла, что приволье эфирным маслам,
взлетев к небесам, обращаться в ислам,
который не то чтобы соткан
из вздохов и слез, но близко к тому.
Рассеивая неурочную тьму,
созвездия пляшут по лужам.
И вновь за углом остывает закат,
и мертвой душе ни земной адвокат,
ни вышний заступник не нужен.
***
Зря уговаривает меня подруга — живи, не трусь.
Сгрызла ее адресата апатия, словно сыр молодые мыши.
Раньше хотя бы читал перед сном, а теперь ленюсь,
только слушаю тяжкий рок, доносящийся от соседа выше
этажом сквозь ветхие перекрытия. Сколько их,
невозвратных потерь, размышляю, не засыпая. Факты —
вещь упрямая. В узких ботинках, в седой бороде, на своих двоих
я еще прихрамываю, но уже мне мстительно пишут: как ты
постарел на последней фотке! Удивляясь сухому рассвету, пошарь
по сусекам, авось на какой колобок и сыщешь,
размечтавшись. О мой бедный, бедный октябрь, кто ты — стеклянный царь
времени, или так, кладовщик, не выдающий духовной пищи
нищим духом? В зрительном ящике деловой
индекс падает, жупелов — что в безлюдном поле
перепелов, от сибирской язвы до тепловой
смерти вселенной. Сложить ладони и замолчать. Давно ли
не было стыков на рельсах, тикали в изголовье часы,
в белых палатах больные тихо листали книги и не
умирали, и начинался мир по-якутски, на букву «ы»,
совершенный, как спелое яблоко или дыня…