Описанное второе свидание мое с Державиным случилось дней за пять до праздника рождества Христова. Прощаясь, он потребовал, чтобы 25 числа я непременно у него обедал. “Такие дни, - примолвил он, - должно проводить с родными. Я познакомлю тебя с женою. Да привези с собою и брата. Он, кажется, нас не любит”.
Здесь надобно сделать некоторое отступление. Когда я отъезжал в Петербург, дядя мой выразил мне полную надежду, что Гавриил Романович примет меня благосклонно, родственно, - и большое сомнение в том со стороны супруги его, Дарьи Алексеевны. По его словам, она старалась отклонить старика от казанских родных его и окружала его своими родственниками. То же подтвердил мне брат мой; то же заметил и я, когда явился к обеду в день рождества Христова. Она приняла меня очень сухо.
В этот раз я почти не узнал Державина - в коричневом фраке, с двумя звездами, в черном исподнем платье, в хорошо причесанном парике. Гостей было человек тридцать, большею частью людей пожилых. Один из них, с необыкновенным даром слова, заставивший всех себя слушать, обратил на себя особенное мое внимание. “Кто это?” - спросил я кого-то, сидевшего подле меня. Тот отвечал: “Лабзин!” Тогда внимание мое удвоилось: я вспомнил, что в бумагах покойного отца моего нашлось множество писем Лабзина под псевдонимом “Безъеров”, вероятно потому, что он нигде еров не ставил. В письмах этих, замечательных по прекрасному изложению, он постоянно сообщал отцу моему о современном ходе французской революции. Впоследствии я познакомился с Лабзиным, и это знакомство составляет довольно любопытный эпизод в истории моей петербургской жизни.
В продолжение праздников я два раза, по приглашению Державина, был на его балах по воскресеньям; но от застенчивости посреди чужого мне общества и от невнимания хозяйки, скучал на них, не принимал участия в танцах, хотя, танцуя хорошо, мог бы отличиться. В эти два вечера занимали меня только два предмета: нежное обращение хозяина с тогдашнею красавицею г-жею Колтовскою, женщиною лет тридцати пяти, бойкою, умною. Гавриил Романович почти не отходил от нее и казался бодрее обыкновенного; второй предмет - это очаровательная грациозность в танцах меньшой племянницы Дарьи Алексеевны, П. Н. Львовой, впоследствии супруги <…> сенатора Бороздина. Она порхала, как сильфида, особливо в мазурке.
Холодность хозяйки сделала то, что я старался избегать ее гостиной и положил бывать у Гавриила Романовича только по утрам в его кабинете, где он всегда принимал меня ласково. Расскажу несколько более замечательных случаев из этих посещений. В начале 1816 года явился в Петербург Карамзин с осьмью томами своей “Истории”. Это произвело огромное впечатление на мыслящую часть петербургской публики. Все желали видеть его, если можно послушать что-нибудь из его “Истории”. Двор также был заинтересован прибытием историографа: положено было назначить ему день для прочтения нескольких лучших мест из его “Истории” во дворце, в присутствии всех императорских величеств.
“Виделись ли вы с Карамзиным?” - спросил я однажды Гавриила Романовича. - “Как же! он у меня был и по просьбе моей обещал прочесть что-нибудь из своей “Истории”, не прежде, однако ж, как прочтет у двора; но как я не могу один насладиться этим удовольствием, то просил у него позволения пригласить нескольких моих приятелей. На днях поеду к нему и покажу список, кого пригласить намерен; тебя я также включил, Но меня вот что затрудняет: Александр Семенович Шишков - мой давний приятель и главный сотоварищ по “Беседе”. Не пригласить его нельзя, а между тем это может быть неприятно Николаю Михайловичу, которого, ты знаешь, он жестоко преследовал в книге своей “О старом и новом слоге”. Чрез несколько дней Гавриил Романович рассказал мне, что он был у Карамзина, показывал ему список и объяснил затруднение свое относительно Шишкова; но Карамзин отозвался, что ему будет весьма лестно видеть в числе слушателей своих такого человека, как Александр Семенович, и что он не только не сердит на него за бывшие нападки, но, напротив, очень ему благодарен, потому что воспользовался многими его замечаниями. “Я уверен, - примолвил Державин с одушевлением, - что история будет хороша: кто так мыслит и чувствует, тот не может писать дурное”. Предположенное чтение, однако ж, не состоялось, потому что во весь великий пост не могло состояться и у двора; оно было отложено до переезда императорской фамилии в Царское Село, а вскоре после пасхи Державин, как увидим ниже, уехал на Званку. <…>
Я отправился к Гавриилу Романовичу. Это было в воскресенье после обедни. Он сидел за большим письменным столом своим, а от него полукругом пятеро гостей, в том числе Федор Петрович Львов и Гаврила Герасимович Политковский, критиковавших какое-то стихотворение Жуковского. Как скоро они умолкли, я попросил позволения почитать вновь написанные стихи. Державин мне их подал. А когда обратился я к нему с новою просьбою - дозволить мне ваять их с собою и списать, - он отвечал: “У меня только и есть один экземпляр; между тем приезжают, спрашивают. Лучше сядь сюда к столу и спиши здесь”. Я сел. Державин оторвал от какой-то писанной бумаги чистые пол-листа, подал мне и придвинул чернильницу. <…>
Стихи эти, переписанные мною в кабинете Державина, его пером, на его бумаге, и теперь хранятся у меня в том же виде.
Великий пост 1816 года замечателен двумя торжественными собраниями “Беседы любителей русского слова”, происходившими, как и прежние, в доме Гавриила Романовича. Они в полном смысле могли назваться блестящими. Многочисленная публика наполняла обширную, великолепно освещенную залу. В числе посетителей находились почти все государственные сановники и первенствующие генералы. Тут в первый раз видел я графа Витгенштейна, графа Сакена, графа Платова, которого маститый хозяин встретил с каким-то особенным радушием. На последнюю “Беседу” ожидали государя императора. Но когда все заняли места свои, вошел в залу С.-Петербургский главнокомандующий граф Вязмитинов и объявил Державину, что государь, занятый полученными из-за границы важными депешами, к сожалению, приехать не может. <…>
Наступила страстная неделя. Гавриил Романович предложил мне говеть с ним, для чего я должен был каждый день приезжать обедать и оставаться до вечера, чтобы слушать всенощную. Но я воспользовался этим предложением один только раз, в понедельник; холодность хозяйки поставляла меня в неприятное, затруднительное положение: я отговорился большим расстоянием моей квартиры от их дома и тогдашней распутицей.
В Светлое воскресенье я, однако ж, приехал обедать и потом не был целую неделю. Прихожу во вторник на Фоминой. Гавриил Романович был один в своем кабинете; некоторые из шкафов стояли отворенными; на стульях, на диване, на столе лежали кипы бумаг. Спрашиваю о причине: “Во вторник на следующей неделе уезжаю на Званку; не знаю, приведет ли бог возвратиться, так хочу привести в порядок мои бумаги. Ты очень кстати пожаловал, пособи мне”. С искреннею радостью принялся я за работу. Беру с дивана большую пачку, вижу надпись: “Мои проекты”. “Проекты! Вы так много написали проектов и по каким разнообразным предметам”, - сказал я с некоторым удивлением, заглянув в оглавление. - “Д ты разве думал, что я писал одни стихи? Нет, я довольно потрудился и по этой части, да чуть ли не напрасно: многие из полезных представлений моих остались без исполнения. Но вот что более всего меня утешает (он указал на другую пачку): я окончил миром с лишком двадцать важных запутанных тяжб; мое посредство прекратило не одну многолетнюю вражду между родственниками”. Я взглянул на лежащий сверху реестр примиренных: это по большей части были лица знатнейших в государстве фамилий. Подхожу к столу, на котором лежали две кучки бумаг, одна побольше, другая поменьше. “Трагедии?! Оперы?! - спрашиваю я, тоже с некоторым, по неожиданности, удивлением. - Я и не знал, что вы так много упражнялись в драматической поэзии; я думал, что вы написали одну только трагедию “Ирод и Марнамна”. - “Целых пять, да три оперы”, - отвечал он. - “Играли ли их на театре?” - “Куда тебе; теперь играют только сочинения князя Шаховского, потому что он всем там рас-поряжает. Не хочешь ли прочитать которую-нибудь?” - “Очень хорошо”. - “Так возьми хоть “Василия Темного”, что лежит сверху; тут выведен предок мой Багрим. Да кстати, возьми уж и одну из опер; но с тем, чтобы по прочтении пришел к нам обедать в субботу и сказал бы мне откровенно свое мнение”. Слова эти удивили меня по неожиданному лестному доверию к моему мнению и в то же время смутили при мысли, что произведения эти, судя по трагедии “Ирод и Мариамна”, вероятно, найду я недостойными таланта великого поэта, что род драматический - не его призвание. Но нечего было делать; я взял и “Василия Темного” и оперу “Эсфирь”, которая тоже лежала сверху.