Александр. Ты бедная, бабушка?
Фекла. Нету, нету, — отчего я бедная? Дома в деревне я сыто жила.
Александр. А зачем ты из дому ушла?
Фекла. Душа велела уйти. Тут я при могиле живу.
Александр. При могиле живешь?
Фекла. При могиле. Истинно так.
Фекла приближается к окну, Александр склоняется к ней навстречу через низкий подоконник.
Александр. Расскажи мне, бабушка…
Фекла. А чего сказывать-то, родной?
Александр. А скажи, что у тебя на сердце лежит!
Фекла. А на сердце у меня сын родной лежит… Был у меня сын-первенец, да один он и был. Взяли его в службу царскую — собой он большой, видный был, на разум понятливый, взяли его в царский полк. Осьмнадцать лет прослужил, на девятнадцатом его палками насмерть забили…
Александр. А за что его палками?
Фекла. Сказывали, пред царем провинился…
Александр. А правда, провинился?
Фекла. Чего — правда? Пред царем правда, а пред матерью — другая. Да матерь-то не спросили — и палками его насмерть…
Александр. И ты терпишь — живешь?
Фекла. Терплю… Вон там он и схоронен, близу села Павловского, там его и могила… На вечер-то я каждый день туда хожу. Приду и песню ему спою, побаюкаю его, чтоб спал он смирно и кости его битые отдохнули. Пусть покоится!
Александр. Ты баюкаешь его?
Фекла. Баюкаю, родной, баюкаю… Как в детстве его, бывало, когда он еще в младенчестве был, колыхала я его зыбку и песню ему колыбельную певала, — так и нынче тую же песню ему напеваю… Да до прежде-то у меня голос чистый был, а теперь я шепчу ему, — думается только, что пою… Евсеем Борисевкиным его звали, Миронов сын, может, слыхали такого?
Александр (изменившийся в лице). Евсей Борисевкин, Миронов сын?
Фекла. Он, батюшка! Вы-то не глядели, как его насмерть убивали? Не запомнили?
Александр. Нет…
Фекла. А люди видели… Спрашиваю, хожу, да не сыщу никак того, кто видел-то…
Александр. Я сыщу тебе того…
Фекла. Сыщи, батюшка!
Александр. Я сыщу того, кто велел его убить.
Фекла. И того сыщи!
Александр. Возьми деньги, помяни своего сына.
Фекла. Спасибо, батюшка, благодарствую, — ничего нам не надобно. Я и свое-то добро, что было, людям раздала. Ты живой, ты купи себе на деньги, чего нужно. А мы — так.
Александр. Пойдем сейчас к нему, пойдем к твоему сыну. Спой ему песню.
Фекла. Теперь не время. Вечером надо, на долгую ночь.
Фекла уходит от окна. Александр бросается на постель вниз лицом.
Александр. Убегу! (Вскакивает и зовет). Фома! Фома! А где моя одежда, куда я ее ввечеру положил?
Является Фома с булкой на тарелке.
Фома. Отойти нельзя. По ночам не спят, по утрам не умываются, не завтракают… Покою нету… Чего вы, сударь?
Александр (нашедши верхнюю одежду). Ничего.
Фома. Кушайте, а то науками заниматься пора.
Александр. Я все знаю. Я убегу, Фома!
Фома. Куда?
Александр. По делу.
Фома. Эх, сударь, накажут вас… По первости — словом обидят, потом и розгой могут, а в конце и кандалы наденут.
Александр. Кандалы я прочь разорву!
Фома. Разорвет он! А кузнецы-то у нас, даром, что ль, они хлеб казенный едят?..
Являются Пущин, Дельвиг и Кюхельбекер; каждый из них несет по тарелке, на которых разложен завтрак Пушкина.
Пущин. С добрым утром, Саша! Ты опять недоволен?
Фома. Опять!
Пущин. Чем ты недоволен, Саша? Кто к тебе утром приходил?
Александр. Я доволен… У меня Муза была.
Пущин. Муза? Откуда же она явилась?
Александр. Оттуда.
Пущин. Как же она прошла сюда, в Царском — часовые!
Кюхельбекер. Музы — мнимость. Духовные твари должны быть невидимы.
Дельвиг. А какова собою она, Саша, — мила, прелестна?
Александр. Нет, она нехороша.
Дельвиг. Слушай, Саша! А нельзя было ее в мешок поймать — пусть она за нас стихи пишет!
Фома. Никто не являлся. Тут посторонних не бывает, я гляжу.
Пущин. С добрым утром, Саша! Отчего ты меня не замечаешь?
Александр (веселея). С добрым утром, друзья… Спасибо вам, не забыли меня, старика!
Третье действие
Комната в квартире Чаадаева. Весна. Чаадаев ходит по комнате из угла в угол строгим учебным шагом. Затем делает пустыми руками артикул и внешне успокаивается.
Чаадаев. Учебный шаг, учебный шаг, церемониальный марш. Простое дело будто, первейшее непременное обучение войска, наряду с прочим обучением. Так оно и есть, да не у нас. У нас этим учебным шагом чуть было не затоптали насмерть Россию. У нас только и был учебный шаг, а к нему ничего более. Из него шла вся мудрость государственная. И еще — церемониальный марш! Костьми клали солдата ради него!.. Тяжко, однако, жить лишь размышлением, и напрасна мысль у нас… А в сражениях что было? Ведь в сражениях действует не столько солдат, сколько человек, и человек высокий и духовный, любитель своего отечества. Спасибо Михаилу Илларионовичу Кутузову — и вечная ему слава. Он понял русского человека и не помешал ему. Однако же истинное руководство не в том, чтобы не помешать герою, а быть умом и предвидением впереди него — и не расточить попусту ни силы, ни жизни… Ах, сколь бесплодно размышление, сколь полезно действие! (Чаадаев пребывает в томлении и в одиночестве; он подавляется грустью; вынув саблю из ножен, он глядит на нее и, вздохнув, молча кладет на стол). Сирота наша Русь, круглая сирота… И царь у нее есть, да не отец он для России, а отчим, и Русь ему — чужая падчерица. Но не оставим мы своею любовью, своими слезами и своею силой сию бедную и добрую, сию прекрасную Русь! (Чаадаев хватает обнаженную саблю и вновь кладет ее, заслышав стук в дверь).
Входит Варсонофьев. Он здоровается с Чаадаевым — сначала как военный, затем целует Чаадаева в щеку, и Чаадаев ему отвечает тем же.
Варсонофьев (усевшись в кресло). Прощай, Петр! В Париж еду с особым поручением! Чего прикажешь привезти? Духи, белье, сушеные фрукты из Индии, вино…
Чаадаев. Спасибо. Я ни в чем не нуждаюсь.
Варсонофьев. К родной капусте привык! Может, новейших книг?
Чаадаев. И книг не надо…
Варсонофьев. Что так? Сам умен — да? Ах, Петр, Петр — ты гвардии мудрец!
Чаадаев. В нынешних книгах нет ответа на сокровенные вопросы человечества… Я их читал.
Варсонофьев. Нет ответа на вопросы… А ты не имей вопросов, забавней будет жить… Слушай, едем со мной!
Чаадаев. Что говоришь! Я на службе!
Варсонофьев. К чему тебе служба? Бежи ее!
Чаадаев. Ты глуп, Василий Прохорович!
Варсонофьев. Слыхал, слыхал уже, да я не верю, не верю, Петр Яковлевич… А ежели и правда, — так я глуп, да весел, а что в твоем уме? Печаль да скука! Но неужели в печали истина? Нет, мудрость, по мне, дело веселое, — ну вроде, как бы тебе сказать…
Чаадаев. Вроде французского кордебалета…
Варсонофьев (смеясь). Так точно, так точно! Ах, Франция! Я там буду!
Чаадаев. Ничего там существенного нету.
Варсонофьев. Как ничего нету? А где же тогда что-нибудь?
Чаадаев. Нигде… Лишь у нас на Руси есть нечто существенное, и я за честь считаю быть ее сыном, — но спит еще Россия…
Варсонофьев. Пробуди ее, и я никуда не поеду!
Чаадаев. Бессмысленный ты человек.
Варсонофьев. А начальство меня ценит: говорит, к службе горазд и отечеству храбрая сабля.
Чаадаев. Начальство не равно отечеству.