Изменить стиль страницы

— Вы отличный пловец, — сказал я ему.

Он улыбнулся мне широкой, заразительной мальчишеской улыбкой, которая выглядела бы ухмылкой, если бы он не был так чертовски прекрасен, на античный манер — его безупречное мускулистое тело светилось в лунном свете, словно мраморное.

— Что вы, — сказал он. — Просто занимался плаванием в колледже. — Он снова улыбнулся. — Очень способствует аппетиту, верно?

Я согласился.

Кадворты отвезли меня обратно в город, и, когда мы прощались, Кад стал уговаривать меня в следующее воскресенье приехать к ним на ферму кататься верхом — «помочь проездить лошадей», как он сказал, а когда я признался, что даже на игрушечную лошадку никогда не садился (это было истинной правдой: в заведении, что в округе Клаксфорд называлось детским садом, ни о чем подобном и не слыхали), он сказал, что у него есть одна кобылка, такая смирная и умная, что на ней я научусь ездить за полдня, и я согласился. Отъезжая от тротуара, они в один голос прокричали мне что-то неразборчивое, но веселое.

Я стоял, глядя, как исчезает за углом потрепанный комби, и почему-то испытывая удовольствие от того, что он такой потрепанный. Потом окинул взглядом пустынную в это время улицу и посмотрел на небо, где уже высоко стояла луна. Когда я поднялся к себе в номер, он вдруг показался мне, при свете потолочной лампы, еще непригляднее и теснее, чем обычно.

Впрочем, сказал я себе, бывало и похуже.

Раздеваясь, вешая брюки от моего парадного темно-синего костюма и льняной пиджак, которому обработка паром в ванной не слишком помогла, я перебирал в памяти все, что произошло за этот вечер. Конюшню — собственно говоря, мастерскую скульптора — я запомнил во всех подробностях. Я помнил, как необычно она была освещена, когда я там в первый раз пошел танцевать, — мягкий свет ламп, глубокие тени в обоих концах вытянутой в длину комнаты с высоким потолком, зарево багрового заката в небе и отблески его в ручье, протекавшем внизу, перед домом, в тенистой ложбине. Я помнил, как, когда я танцевал с девушкой по имени Мария, на огромное окно в западной стене, словно в театре, опустился занавес, приводимый в движение каким-то бесшумным механизмом, и лампы в комнате вдруг загорелись ярче. Теперь в южном конце комнаты стали видны настоящие джунгли, где пальмы высотой в три, пять, семь метров, растущие из островков голой земли, тянулись к крыше, которая над ними была стеклянной, и за ней открывалось ночное небо; в это мгновение я испытал странное ощущение deja vu, словно я это уже когда-то видел, — и вспомнил зимний сад, примыкавший к бывшей столовой в доме доктора Штальмана и показавшийся мне теперь жалкой пародией.

Что до остального пространства комнаты, то посреди нее, ближе к ее северному концу, возвышалось целое каменное сооружение — огромный очаг, отделанный узкими мраморными панелями кремового цвета, с обширной выложенной мрамором площадкой перед ним и по обе стороны, достаточно большой, чтобы можно было танцевать, — окружающий ее пол был не то из навощенного кирпича, не то из кафельной плитки. С задней стороны очага был устроен камин гораздо меньшего размера, вокруг которого на большом ковре с серо-розовым геометрическим узором стояли кресла. На каменной кладке с обеих сторон очага висели гравюры и акварели — как я впоследствии узнал, работы знаменитых художников, — а на асимметричной каминной полке стояла небольшая скульптура Джакометти. Картины побольше висели на побеленных стенах комнаты. А на некотором расстоянии от стен возвышались прямоугольные черные постаменты, на которых стояли работы хозяина. Собственно мастерская находилась в северном конце дома и была отгорожена передвижными ширмами, поверх которых можно было, отойдя подальше, увидеть верхнюю часть большого окна в северной стене.

После ужина, который был сервирован на длинном столе из грубо обструганных досок, установленном на козлах неподалеку от джунглей, и сопровождался журчанием фонтана, полускрытого за пальмами, Розелла увела меня от остальных гостей, чтобы показать мне картины. «И замечательные работы Лоуфорда», — сказала она. В университете штата Алабама она получила специальность историка искусства, но только теперь, по ее словам, действительно полюбила живопись. Лоуфорд так многому ее научил.

Мы стояли перед картиной, которую они совсем недавно, этим летом, купили в Италии и как раз в этот день повесили, — работу художника по фамилии Афро, о котором я, разумеется, никогда не слыхал, и видно было, что она действительно рассматривает ее, а не просто притворяется. Через некоторое время она сказала, что они вернулись из Италии всего несколько дней назад и даже не знали, что я должен приехать в Нашвилл, пока сегодня утром ей не попалась на глаза та самая газета, и она тут же схватилась за телефон, чтобы меня разыскать. Она совсем потеряла меня из вида, даже не знала, что я побывал на войне, а в газете говорилось, что я, оказывается, сражался вместе с партизанами, — это ужасно романтично, сказала она, — и к тому же был еще награжден, выходит, я настоящий герой.

— Эта награда — всего-навсего неудачная шутка, — заметил я. — Вот тамошние ребята, партизаны, были действительно храбрецы. Куда храбрее меня, уж можешь мне поверить.

Она, не отвечая, все еще рассматривала картину. Потом, не отводя от нее взгляда, произнесла:

— Я огорчилась, когда прочла про твою жену.

— Спасибо за сочувствие, — ответил я, тоже глядя на картину — обширную мешанину разноцветных пятен, которая сначала мне понравилась, но теперь вдруг показалась тривиальной и безвкусной, и я подумал, насколько бедная малышка Агнес, которой картина наверняка не понравилась бы, отличалась от этой женщины, от этой прекрасной незнакомки, стоявшей рядом со мной, и эта мысль была окрашена горечью, и верностью, и чувством вины перед телом, которое сейчас понемногу превращалось в ничто, лежа в земле Южной Дакоты рядом с еще свободным участком.

— Я знаю, каково это бывает, когда кого-то теряешь, — произнес голос рядом со мной.

Я ничего не ответил.

— Мой первый муж… Он утонул на моих глазах. Это случилось на нашей яхте. Я стояла за штурвалом — я тогда еще только училась и, должно быть, сделала что-то не так. Налетел порыв ветра, и гик перебросило.

Я мысленно отчетливо увидел худую, белую, как кость, руку, которая шарит в воздухе над больничной койкой в Чикаго.

— Когда моя жена умирала, — сказал я, — она подняла руку. Как могла высоко. Она как будто пыталась нащупать что-то в воздухе, за что-то схватиться. Искала что-то вроде спасательного конца.

— Тс-с-с! — повелительно произнес голос.

Я не успел повернуться к ней, как ее пальцы вцепились в мою руку. Она пристально смотрела на меня.

— Тебе пора перестать так говорить. И так думать, — сказала она сердито и напористо, глядя мне в глаза. — Человек должен жить дальше, разве ты не знаешь? Что бы ни случилось.

Посмотрев сверху вниз на ее лицо, которое в это мгновение казалось усталым и постаревшим, я медленно произнес:

— Да, наверное.

Она продолжала тем же сердитым, напористым полушепотом:

— Да, должен. И ты — ты тоже должен.

— Да, ты выглядишь счастливой, — сказал я.

— О, я счастлива, — уверенно заявила она. — Лоуфорд так со мной мил. Но человек может быть одновременно и счастливым, и несчастным. Надо только к этому привыкнуть и просто жить минуту за минутой, брать то, что можешь от этой минуты получить, — ради этого и стоит жить, и тогда…

— Эй вы! — прозвучал чей-то голос, и рядом с нами появился Лоуфорд.

— Легок на помине, — с улыбкой сказала Розелла, взяв его за руку. — Я как раз говорила Джеду, как ты со мной мил. — И, обращаясь ко мне: — Правда ведь?

— Истинная правда, — подтвердил я.

— Конечно, мил, — согласился Лоуфорд. — Но только тетушка Ди-Ди как раз собирается уезжать — завтра рано утром она ждет какого-то покупателя — и хочет с тобой поговорить.

Розелла послушно убежала, а ее муж, высокий и красивый, уже не в теннисных шортах, а в белых парусиновых брюках с широким щедро украшенным бирюзой кожаным поясом и в красной шелковой рубашке с открытым воротом, сказал мне, что его тетя, как и Калверты, разводит лошадей, потом принялся со знанием дела растолковывать мне, чем хорош Афро, после чего вернулась Розелла, а он ушел, и она показала мне одну его скульптуру — голову женщины, молодой женщины, закинутую назад так сильно, что напряглись все жилы на шее, с закрытыми глазами, приоткрытым ртом и чуть опущенными уголками губ, с отброшенными назад волосами — и хотела что-то о ней сказать, но вдруг умолкла.