Изменить стиль страницы

Далее творческая способность выражалась, с одной стороны, в постоянном придумывании всяческих загадок, ребусов, логарифмов — с другой стороны, в тех мечтаниях-сказках, которые рождались и сменялись в уме мальчика: то он видел себя поэтом, вот уже празднуют его пятилетний юбилей, вот уже через десять лет ему ставят памятник почему-то в Берлине (Ф<едор> К<узьмич> помнил определенно романтическую форму этого памятника), то он погибает на «благо народа», то приговорен к смерти за неудавшийся заговор и бежит, то на вершине славы и почета стоит во главе большого журнала, то женится на прекрасной девушке-малороссиянке (?), то тоскует по своей «Ариадне»[156].

Часто ему хочется писать в подражание только что прочитанному, переделать в театральную пьесу, так, напр<имер>, «Майскую ночь» Гоголя.

В эти годы Федя полюбил уходить в Летний или Таврический сад: там он предавался размышлениям о прочитанном, сочинял бесчисленные сюжеты для поэм и рассказов и там же писал стихи. Первое стихотворение было написано в 1875 г. Маленький поэт был, конечно, недоволен своими произведениями, переживал все муки творчества и вскоре пришел к мысли, что со стихами у него ничего не выйдет и что надо переходить на прозу. Тут он все больше стал сосредоточиваться на мыслях о романе, 1-я часть которого была написана в 1879 г., а равно и заметка о теории романа[157].

Заканчивая свой отрывок из 1-ой главы к «Биографическим материалам», считаю нужным подчеркнуть, что неоднократно слыхала от самого Ф<едора> К<узьмича> о том, как бережно относились и мать и бабушка к литературным интересам Ф<едора> К<узьмича> и как высоко они ценили его поэтическое дарование.

СНЫ И МЕЧТЫ

Месяца за три или за четыре до кончины, когда физических сил было еще достаточно, Ф<едор> К<узьмич> много волновался глубокими внутренними переживаниями в связи с мыслями о смерти. В значительной степени волнение это сказывалось на сновидениях, которые были чрезвычайно ярки, образны и граничили с галлюцинациями, видениями наяву. Иногда эти видения в полусне являлись следствием тяжелого физического состояния, одышки, так мучившей Ф<едора> К<узьмича> в то время. Заслышав его бормотанье из соседней комнаты, я подходила к нему и слушала жалобы на то, что «вот заставляют мешки с картошкой переносить: не угодно ли, человек еле дышит, а тут таскай им тяжести»; или «рассыпали апельсины по всему полу, а ты изволь-ка, подбирай их, ползай!»; или кто-то слишком быстро и мучительно кормит его с ложки, т<ак> ч<то> «давись да жри» и т. д.

По мере того как прогрессировала болезнь, тяжелые ее проявления, всё новые, всё менявшиеся, как бы озадачивали и пугали самого больного: у него появлялись видения из мира мечты, с одной стороны его тревожившие, а с другой — успокаивавшие.

Так, однажды днем Ф<едор> К<узьмич> проснулся в кресле, в котором в тот период болезни проводил дни и ночи, и сказал мне: «Сейчас тут направо около меня стоял кто-то в длинной белой одежде и за плечами у него было что-то длинное тоже, белое вроде коробки, должно быть, крылья; он сказал мне: „Не бойся, еще не теперь“» (июль — август < 19>27 г.).

В мае месяце, когда Ф<едор> К<узьмич> еще лежал на своей постели, находившейся в углу его кабинета-спальни, посреди которого стоял его письменный столик, на ночь я оставляла ему свет на этом столе: то была высокая лампа на тонкой колонке, покрытая белым стеклянным абажуром. Чтобы затемнить свет, я прицепляла под абажуром большой белый лист бумаги, закладывая его между стеклом и медным ободком. Лампа ставилась на край стола: кверху она заострялась белым матовым колпаком, книзу от него висел лист белой бумаги; случайно на спинку стула, прислоненного в этом месте к столу, иногда вешалось полотенце Ф<едора> К<узьмича> после вечернего умывания. Все вместе составляло вытянутую белую плоскость, которую больному с постели из полутемного угла нетрудно было принять за женскую фигуру в белом. Так оно и случилось. В одно утро он рассказал мне, как по ночам стала являться белая дама в белой маске. Сначала она отделилась от стола и молча прошла в отдаленную часть комнаты и исчезла, возбудив чувство ужаса. Потом при следующих появлениях стала подходить все ближе, оставаться все дольше. Чувство страха слабело. И вот она совсем близко, склоняется над ним, и он узнает ее, «избавительницу» от страданий.

С тех пор я переменила белый лист бумаги на лист синьки для чертежей и тщательно убирала вечером белье и другие подозрительные предметы из поля зрения больного. Он не говорил уже больше о «белой даме» и, по-видимому, забыл о ней[158].

Чрезвычайно ярки и сильны по переживаниям были сны Ф<едора> К<узьмича> об ушедших дорогих ему женщинах: о жене, сестре и матери. Особенно памятен мне его сон о первой из них. Со службы я прямо прошла к Ф<едору> К<узьмичу>. Он был оч<ень> слаб и лежал в своей столовой на кожаном диване, шторы были задернуты. Надо сказать, что в течение своей долгой болезни Ф<едор> К<узьмич> постоянно менял места, то спал в своем кабинете-спальне на постели, то там же на низкой оттоманке, которую принесли ему сверху в один из его очень тяжелых дней (это был Троицын день), то в столовой на своем кожаном диване, то там же в креслах…

Как всегда, он обрадовался, поцеловал мне руку (эту привычку он взял за время болезни) и любезно предложил сесть — «Садитесь, пожалуйста». Эта фраза с оттенком галантности повторялась им неизменно при виде входящего, даже когда язык отказывался внятно произносить слова, даже когда путались мысли, как, напр<имер>, вечером 4 декабря. Я сразу заметила его переволновавшееся лицо, широко раскрытые, как бы вопрошающие глаза, более обычного слабые прозрачные руки, сжимавшие носовой платок: было ясно, что Ф<едор> К<узьмич> плакал. Когда вышла из комнаты сиделка, Ф<едор> К<узьмич> тотчас стал рассказывать, что этой ночью приходила к нему Анастасия Николаевна. «Большая-большая квартира, много комнат, и я все ищу в них Анастасию Николаевну, я знаю, что она тут. Наконец, прихожу в самую далекую комнату и нахожу ее. Она почему-то повязана черным платочком, а лицо маленькое-маленькое с кулачок и темное, как бы шерсть на нем. И скорбное-скорбное, все что-то делает, убирает. Я бросился к ней и умоляю ее остаться со мною, не уходить. Она молча соглашается, кивает головой, ласкает и целует меня, печальная, плачет, а сама вот-вот исчезнет, опять навсегда, вот-вот — и ее уже нет. И так это тяжело, так ужасно, опять разлука…» Слезы, с самого начала его рассказа катившиеся по лицу, превратились в рыдания. Таким скорбным, таким по-детски печальным и неутешным, разливавшимся в слезах, я еще никогда не видала Ф<едора> К<узьмича>. Без ответных слез нельзя было слушать его проникновенный голос, его необычайное волнение, так мог только говорить заглянувший в неведомое, перешедший таинственную грань.

Помню другой его сон, принесший временное успокоение. Опять я со службы прямо прошла к Ф<едору> К<узьмичу>, по обыкновению с каким-нибудь скромным гостинцем, дозволенным в ту пору: груша, виноград, мороженое от лора и т. д. Ф<едор> К<узьмич> обедает, т. е. его кормят с ложечки молочной кашицей, тыквой во всех видах, лимонным желе… После еды он с присущей ему добросовестностью во всем полощет долго и упорно рот мятной водой, причем я всякий раз боюсь, что это вызовет или усилит одышку, но не смею его остановить из боязни разволновать и вызвать тем еще большую одышку. Потом крепко вытирается полотенцем и просит сесть поближе. «Теперь я спокоен, я знаю, что уж недолго. Ночью видел всех трех сразу и такие добрые, ласковые, сказали, что ждут меня. Мать как-то странно: стирала, лежа животом на полу, и корыто находилось под стулом. Я сразу осмелился заметить ей неудобство такого положения. — И представьте себе: она совсем не рассердилась, а только сказала: „Ну это по-Вашему неудобно, а у нас своя правда, свой закон“». Это указание на свою правду казалось особенно знаменательным Ф<едору> К<узьмичу> и делало его радостным и спокойным. «Значит, есть там где-то у них своя правда, и ждут они его все три, радостные, ласковые!»

вернуться

156

Устойчивый мотив лирики Сологуба, впервые в стихотворении «Ариадна» (1883 г.; см.: Стихотворения. С. 80).

вернуться

157

Среди набросков к первому автобиографическому роману Сологуба «Ночные росы» (1880) сохранились только три не вполне завершенных фрагмента; самый большой из фрагментов опубликован в приложении к нашей статье «Из творческой предыстории „Мелкого беса“ (Алголагнический роман Федора Сологуба)» (De visu. 1993. № 9. С. 43–48). Текст черновой рукописи и авторизованной машинописи статьи «Теория романа» (1888) см.: ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. № 572. Статья представляет собой конспективное изложение самых общих суждений о теории романа и не содержит оригинальных авторских мыслей. Работа ориентирована на роман реалистической традиции в русской и французской литературе.

вернуться

158

В тетради с последними замыслами Сологуба содержится набросок рассказа «Белая Дама», источником которого послужила болезненная галлюцинация: «Рассказ в трех планах: современник переживает почти одновременно жизнь предка и потомка. Тяжелая болезнь. Иллюзии: белый колпак на лампе и другие предметы вместе кажутся дамой в белой маске. Галлюцинации: белая дама прошла вдали и скрылась. Все ближе и остается все дольше. Страх перед нею слабеет. Вот она совсем близко, склоняется над ним, и он, измученный страданиями, узнает в ней Прекрасную Даму — Избавительницу. И<юнь> 1927» (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. № 555. Л. 16). Возможно также, в замысле рассказа отразились реминисценции из романа В. Скотта «Монастырь» (1820).