Санитарные служащие похоронили тела, прежде чем Байрон и Хант успели туда добраться, чтобы их опознать, и выставили Байрону счет за погребение; Трелони показал Кроуфорду этот счет, заметно разозленный расходами на санитарные нужды, которые включали «определенные металлы и овощные луковицы». На что Кроуфорд сказал ему, что, пожалуй, есть более важные вещи, о которых сейчас следует беспокоиться.
На следующий день в пяти милях на север было найдено еще одно тело. Портовые власти почти не сомневались, что оно принадлежало Шелли. Трелони метал гром и молнии, без церемоний напирая на то, что Байрон был английским пэром, и, в конце концов, заставил их отложить погребение до тех пор, пока тело не будет опознано.
В пятницу Боливар еще раз отплыл к северу и встал на якорь, когда они увидели на берегу близ Виареджо[360] с полдюжины тосканских солдат машущих им руками. Кроуфорд оперся на ограждение Боливара, вяло размышляя, зачем понадобилось пригнать сюда столько солдат, чтобы охранять одного утопленника.
Робертс спустил лодку и вместе с Кроуфордом и Трелони сквозь невысокие волны прибоя погреб к берегу.
Когда Кроуфорд, шлепая по воде, выбирался через мелководье на берег, он заметил распростертое тело, вокруг которого столпились солдаты. Поблизости на деревянном поддоне лежало несколько полотняных мешков, а рядом вертикально воткнутые в песок, словно лишенные парусов мачты, стояли четыре лопаты. Толпа оборванных зевак, скорее всего рыбаков, наблюдала за всем этим с песчаной возвышенности в сотне ярдов от них. Кроуфорд посмотрел на тело.
Плоть на лице и руках была обглодана до самых костей, и солдаты заверили прибывших англичан, что это сделали рыбы.
Трелони и Робертс лишь безучастно кивнули, но Кроуфорд снова поднял взгляд на толпу отталкивающих наблюдателей и припомнил того старика, что одеваясь священником, проникал в больницу Гая и воровал кровь известного сорта трупов. Интересно, каким словом обозначали неффов в Италии. Теперь он, пожалуй, знает, зачем здесь столько солдат. Он подумывал направиться вверх, к этим молчаливым фигурам, но боялся, что может окончательно утратить связь с разумным миром, если увидит… скажем, вилку… в руке одного из них.
Он отвернулся и сплюнул на песок, так как вкус крови Шелли, словно невыветриваемый трупный запах, стоял у него во рту.
Он вновь посмотрел на обнажившийся череп Шелли. Несколько светло-желтых волосков все еще цеплялись за него, и он вспомнил, как эти волосы беспорядочно рассыпались вокруг лица, когда Шелли возбужденно запускал в них руки. Кроуфорд попытался вызвать у себя хоть какую-нибудь грусть от того, что созерцает Шелли в столь неприглядном виде, но обнаружил, что не может увидеть в трупе у его ног что-то большее, чем просто труп; он уже сказал прощай этому человеку одиннадцать дней назад, когда выпитая им кровь связала его с Шелли, цепляющимся за ограждение идущей ко дну лодки.
Трелони, напротив, мерил берег большими шагами, с руками, сжатыми в кулаки, изрыгая богохульства и проклятья, чтобы скрыть несомненно охватившее его горе. А Робертс выглядел еще более растерянным, чем обычно.
Несмотря на отсутствующее лицо, тело, несомненно, принадлежало Шелли. На нем все еще были нанковые брюки и его матросская куртка, из кармана которой Трелони мелодраматически извлек принадлежавшую Ли Ханту копию поэм Китса. Кроуфорд заметил, что перегнутая книга открылась на поэме «Ламия».
Отвечающий за солдат чиновник непрерывно зевал и пожимал плечами, словно пытаясь всем своим видом показать, насколько обыденной рутиной было все происходящее, и словно желая еще больше дистанцироваться, он заговорил с ними по-английски. ― Это тело, ― сказал он, ― надо его хоронить сейчас, как можно сейчас. Позже вам надо его сжигать, и остальные тела также. Такой правила. С этими… средствами… обильно на их телах, прежде, когда они сожженные. Он махнул рукой на матерчатые мешки. ― Санитарные предписания, закона.
― Опять эти их чертовы средства первой необходимости, ― раздраженно проворчал Трелони. Как те овощи и металлы, за которые они заставили заплатить Байрона. Он повернулся к Кроуфорду. ― Что, черт возьми, он пытается сказать?
― Я думаю, ― сказал Кроуфорд, ― он имел в виду, что сейчас мы должны похоронить эти тела, но потом мы должны их откопать и кремировать. А когда мы будем придавать их земле, мы должны вывалить на трупы содержимое этих мешков.
― А что там? ― спросил Трелони, при этом его черная борода, казалось, встопорщилась от подозрений. ― В этих мешках?
Кроуфорд приблизился к мешкам, потрогал один из них, а затем понюхал палец. ― Негашеная известь[361], ― ответил он, прежде чем чиновник сумел подобрать подходящее английское слово. Она чертовски раскаляется при взаимодействии с водой или содержащим влагу предметом. Его английские попутчики, казалось, были готовы возразить, но Кроуфорд снова посмотрел на толпу наблюдателей и сказал: ― я думаю ― это хорошая идея.
Под палящим солнцем они предали тело Шелли земле, а затем вывалили поверх него известь и, поспешно работая лопатами, набросали сверху песок на исходящее паром подобие бывшего человека. Толпу наблюдателей после этого как ветром сдуло. Когда она разошлась, Кроуфорд, Трелони и Робертс вброд добрались до оставленной лодки и погребли обратно к Боливару.
Они поплыли обратно в Ливорно, пока солнце по правому борту клонилось над Лигурийским морем. Ранним вечером они вернулись обратно в отель Глобус, но Трелони задержался лишь на время, потребовавшееся чтобы осушить бокал вина, а затем умчался на юг, чтобы доставить последние известия Байрону и женщинами.
Кроуфорд засиделся допоздна, выпивая в одиночестве на балконе, смотрящем сверху на порт. Вода была темной, но испещренной то здесь то там желтым светом, льющимся из иллюминаторов нескольких судов, на борту которых оставались люди, прибрежные же районы в эту пятничную ночь были необычайно тихими; единственными звуками, нарушавшими тишину, были слабо доносящийся шелест прибоя и дыхание ветра, словно музыка невидимого флейтиста, струящаяся вдоль черепичных крыш над и под ним.
Как когда-то давно, в карете Байрона снаружи Женевских стен, выпитое вино, казалось, прояснило его разум, вместо того чтобы его затуманить, даже несмотря на то, что бокал, из которого он его сейчас пил, был самым заурядным стеклом, а не аметистовой чашей.
В какой-то момент этого долгого, нестерпимо жаркого дня он решил, что назавтра истратит оставшиеся деньги Шелли, чтобы нанять лодку до Каза Магни… а затем попросит Джозефину выйти за него замуж. Его жизнь едва ли была пределом мечтаний, но Джозефина была лучшей и самой значимой ее частью, и теперь ― когда он начал оправляться от шока, вызванного убийством ламии ― он понимал, что не сможет жить, если ее потеряет.
Только обещая себе, что женится на ней и сделает остаток ее жизни счастливым и безоблачным, он мог думать обо всех тех лишениях, которые выпали на ее долю с тех пор, как она покинула Англию ― увечий, холода и голода, одиночества и повторяющихся периодов безумия… или вспоминать естественно присущую ей отвагу и преданность, ее внутреннюю силу, которая несколько раз оказалась превосходящей его собственную…
Он осушил еще один бокал, и ему пришло в голову, что и жизнь в Англии была для нее не меньшим кошмаром. Очевидно, ее всегда молчаливо винили в смерти матери, как отец, так и сестра Джулия, которая столь легкомысленно вышла за него замуж целую вечность назад. Он вспомнил, как Джулия с готовностью рассказывала ему о жалких попытках Джозефины быть Джулией, и о том, как сама Джулия бессердечно развенчивала ее притязания.
То, что Джозефина все еще может кого-то любить, что она еще может с таким чувством заботиться о людях ― как, например, о нем, Китсе, Мэри Шелли и детях ― что она готова пожертвовать своей искалеченной жизнью, чтобы сделать это, было очевидным свидетельством души, о которой нужно заботиться и беречь как зеницу ока.