Изменить стиль страницы

Глебов вежливо, но отчужденно коснулся его локтя.

— Сюда, Михаил Юрьевич, прошу вас.

Мишель послушно встал у барьера. Глебов развел их с Мартыновым по крайний след отсчитанных шагов; затем сказал:

— По моему сигналу — сходиться. Стрелять — кто когда захочет, без очередности, можно — стоя на месте, можно — подходя к барьеру.

Гроза снова рокотнула, но дождя всерьез еще не начиналось; несколько больших теплых капель упало и тотчас впиталось в пыль.

— Сходитесь! — крикнул Глебов.

Мишель быстро подошел первый к барьеру и остановился, повернувшись к противнику боком и закрываясь пистолетом. Мартынов последовал его примеру — широким размашистым шагом приблизился к отметке, не поднимая пистолета, а затем прицелился.

Мишель ждал, становясь все более растерянным. Монго смотрел на него во все глаза: с каждым мгновением лицо Мишеля делалось все более чужим, все менее знакомым; сквозь родные черты проступали, точно проявлялись сквозь тонкую бумагу, совершенно другие, никогда не виданные. Мишель Лермонтов был сейчас не просто некрасив — он выглядел отталкивающе: с широко раскрытыми темными глазами, с подрагивающей мокроватой нижней губой, с щегольскими блестящими усиками. Пегие волосы с белым клоком надо лбом слиплись от пота — перед грозой было душно. Поэт, мечтатель, шотландский бард, свихнувшийся от столетнего сидения в полых холмах, — что угодно, только не лихой Юрка. В это мгновение Монго не понимал, как возможно было перепутать обоих братьев. Насколько хорош был один, настолько дурен другой — злобный карла, по ошибке природы наделенный поэтическим даром.

И, чтобы оторвать взгляд от этой жуткой картины, Столыпин глянул на Васильчикова. Князь, высокий и тонкий, стоял немного в стороне, устало надломившись в пояснице. Ждал, настороженный. Затем чуть заметно вздохнул — как переводит дух человек, исполнивший свою часть тяжелой работы в ожидании, пока другие докончат остальное.

То самое животное чувство, которое заставляло Дорохова безошибочно поворачиваться туда, где притаилась опасность, вдруг оживилось в душе Столыпина: точно некий доисторический предок проснулся в нем и властно заявил о своих правах. И во всем окружающем их необъятном, вздыбленном, опасном и благодатном Кавказе внезапно ощутилось нечто страшное, нечто такое, чего раньше никогда не ощущалось, несмотря на все опасности войны.

И прежде чем Столыпин допустил догадку в рассудок, тот, доисторический, бывший почти животным, в его сердце уже знал: Юры больше нет. Отсутствие Юрия — вот что чувствовал Монго, вот что заставило его похолодеть при виде тихонько вздыхающего Васильчикова. Оборвалась нить, неизменно протянутая к другу, где бы тот ни находился. Окровавленный ее конец еще дрожал, присоединенный к столыпинскому сердцу, и Монго знал: эта рана не зарубцуется. Юрки нет.

Задрожав всем телом, Монго вдруг — сам не зная как — закричал:

— Стреляй! Стреляй, черт возьми!

Мартынов быстро поднял пистолет и пальнул.

В тот же миг там, где только что стоял чужой Столыпину растерянный «карла», образовалась зияющая пустота. Маленькое белое пятно опустилось на землю и замерло, только ветер по-прежнему дергал белоснежную рубашку, норовя сорвать ее с угловатых, неловко повернутых при падении плеч. Капля дождя прилетела из отдаленнейших поднебесных высот и упала на приоткрывшиеся между губами зубы, размазалась по ним и осталась блестеть. Потом с тихим сипеньем надулся кровавый пузырь — и тотчас лопнул.

Николай, точно очнувшись от дурмана, насланного на него злым колдуном, с силой швырнул пистолет в пыль и метнулся к упавшему. Закричал, вне себя от страха перед случившимся столь мгновенно:

— Миша! Прости!

И метнулся в сторону, где его схватил за руки князь Васильчиков.

— Я убил его? Я убил его? — бормотал Мартынов, боязливо озираясь через плечо на упавшего.

Монго стоял в неподвижности, и даже ветер, кажется, брезговал касаться его волос. «Глупо! Глупо!»— бормотал он сам с собой, не в силах оторвать глаз от странной, действительно нелепой картины.

Глебов, бледный, опустился рядом с упавшим на колени, осторожно взял руками его за голову.

— Еще дышит. Братцы — за врачом! Я побуду.

Гроза шумела, как театральная увертюра. Мишель трудно, редко вдыхал. Тонкие розовые пузыри изредка появлялись на его губах и лопались, как будто от слабости.

Васильчиков оттолкнул от себя Мартынова, наклонился над Мишелем, взял «кухенройтер» из его руки и разрядил пистолет.

«Зачем он это делает? — подумал Столыпин, отрешенно наблюдая за князем. Васильчиков единственный из всех не выглядел ни огорченным, ни удивленным. — Зачем он разрядил его пистолет? Чтобы потом, на следствии, сказать, что стреляли оба? Да, да… положено выгораживать того из дуэлистов, кто остался жив… Но… все-таки — зачем?»

Монго прекрасно знал: Васильчиков сейчас меньше всего заботится о том, чтобы выгородить Мартынова.

И вдруг его осенило: Васильчиков разрядил второй пистолет потому, что из этого пистолета сегодня уже стреляли! Потому что следствие обнаружит следы недавнего выстрела. А секунданты будут утверждать, что Лермонтов выстрелить не успел. Во всяком случае, никто не заставит Мишку Глебова солгать в этом деле.

Монго покачнулся, как от удара. А оказывается, он до сих пор не терял надежды на то, что пещерный предок ошибся. Проклятый довод проклятого рассудка раз и навсегда расставил обстоятельства по местам, внес ясность туда, где лучше бы клубиться густому туману.

Губы Столыпина немо шевельнулись. «Я знаю, в кого сегодня стреляли из этого „кухенройтера“…»

Васильчиков встретился с ним взглядом и быстро опустил веки, подтверждая: да. И затем чуть шевельнул уголками губ: а что мне оставалось?

Мартынов вывернулся из рук князя и закричал, бросаясь то к Монго, то к Глебову, который тихо сидел на земле с умирающим Мишелем на коленях:

— Я не хотел! Я не думал, что так будет!..

Он метался и заламывал руки, и странным казалось его красивое, тяжелое лицо с неподвижными чертами, омываемое дождем, как настоящая мраморная статуя. Но страх и боль были настоящими, даже если им никто и не верил.

— Убирайтесь, — сказал ему сквозь зубы Монго. — Вы свое дело сделали.

Васильчиков поглядел на Столыпина строго, как бы приказывая ему замолчать. И Столыпин замолчал.

Князь Александр Илларионович уверенно распорядился:

— Я в город, за подмогой. Николай побудет со мной. А вы, Алексей Аркадьевич, пожалуй, вернитесь к себе — не нужно, чтобы Ильяшенков знал о вашем участии. И без того неприятностей не оберемся.

— Скажем, что секундант был у обоих один, — глухо проговорил Глебов. — Я на себя возьму. Ступайте же скорее! И дрожки найдите, чтобы его перевезти.

Дождь хлынул, словно торопясь изгнать людей с поляны. За пеленой ливня скрылись всадники: Столыпин — первый, Мартынов следом. Васильчиков чуть замешкался, он забирал пистолеты.

Скоро никого из людей поблизости не осталось. Дождь перестал неистовствовать и теперь поливал со спокойным упорством. Гром гремел не переставая, и в свете молний Глебов то и дело видел широко открытые, залитые водой глаза Мишеля. То и дело Глебов клал ладонь ему на грудь, чтобы ощутить шевеление. В первые десять минут у Глебова оставалась еще надежда на то, что Мишель, вероятно, останется жить; но кровь вытекала из его маленького тела, расползаясь по земле и впитываясь, и сам Мишель как будто постепенно растворялся в мире, медленно, капля за каплей, выпуская из себя бессмертную душу. Глебову стало невыносимо тяжело, но уйти, оставить Мишеля наедине с его смертью представлялось невозможным, и он сидел, минута за минутой, и каждая из этих минут была тяжелее чугунного ядра.

Он не думал больше о подмоге, которая должна была вот-вот подоспеть — но все не появлялась. Мишель умирал, тяжело и покорно, и не в силах конногвардейца Глебова было удержать в ладонях эту жизнь, исходящую из простреленного тела.

Гроза тем временем пошла на убыль, гремело реже и деликатней, молнии потеряли хищность и теперь полыхали лишь для устрашения — а пожалуй, и для украшения. Дождь то затихал, то вновь принимался плакать.