И мы снова шли через зимний лес, ехали на электричке, и я, вероятно, опять мечтала — уже не помню, о чем.
Л.
С Л. я познакомилась на вступительных экзаменах в физматшколу, и мы три года просидели за одной партой.
Ее русский отец был видным киевским архитектором, и Л. очень гордилась отцом и их с матерью поздней любовью. Но ее сводный брат уехал за границу, и после проработок на собраниях отец умер от инфаркта.
Мы заканчивали школу в год Чернобыля, который взорвался как раз незадолго до наших выпускных экзаменов. У Л. были родственники в Ленинграде, она собиралась туда лететь и зачем-то звонила по справочной в ленинградский аэропорт. И несколько раз попадала вместо аэропорта домой к молодому человеку, который отвечал с неизменной приветливостью, и, в конце концов, предложил познакомиться, раз уж такое совпадение. Его звали так же, как отца Л. Они познакомились, и через некоторое время встретились в Москве, куда он приехал по делам, а Л. — подышать столичным нечернобыльским воздухом. Ей было 17, ему 18. Они бродили по Москве, смеялись и разговаривали целыми днями. Больше, конечно, болтала Л., — темноглазая, по-девичьи бойкая, со рвущейся из нее жизненной силой. Рассказывая смешную школьную историю из жизни матери, Л. процитировала: «И тут — „Гольдман, к доске!“» Он остановился. Переспросил: «У тебя мать — жидовка?» Л. тоже остановилась. Посмотрела на него, как будто из милого лица глянула на нее тень тех… Сказала: «Так, все ясно». И ушла — к ближайшему переходу-метро. И он за ней не пошел. Проревев следующий день, Л. немного отошла и сообразила, что у нее нет никаких его координат. Потом безуспешно звонила в надежде ошибиться в петербургский аэропорт. Ей вежливо отвечали: «Аэропорт слушает». Еще несколько месяцев она делала эту попытку, потом жизнь увлекла дальше.
Через несколько лет она шла по Крещатику и вдруг увидела его в толпе. Рванулась навстречу. Они обнялись, как потерявшиеся дети. Сутки провели вместе, у него был номер в гостинице. Говорили о том, что это была та самая первая любовь, когда встречаешь единственного, и что оба они были юными максималистами, неспособными понять другого.
Командировка закончилась, Л. проводила его на вокзал. У него в Петербурге была жена и маленькая дочка. Он достал блокнот, написал свой петербургский телефон, протянул ей листок. Л. посмотрела на листок, смяла и выкинула в урну. Спросила: «Не обиделся?» Я хорошо представляю себе Л. в этот момент. Как она смотрит карими, прищуренными от напряжения глазами, и серьезный, почти деловитый оттенок голоса. «Нет», — ответил он.
Потом я, не умевшая так поступать, спросила у нее — как же номер телефона, все-таки можно было оставить? «Я запомнила», — усмехнулась Л. «Забудешь ведь, запиши?» — «Я же не буду звонить. Забуду — значит, забуду».
Дмитрий СТАХОВ
ДЕНЬ ПРИЕЗДА И УТРО ЯСНОЕ
Бывают душные летние вечера, от которых делается не по себе. Выдался как раз такой: небо висело низко, стояла оглушающая тишина. Надо мной, пока я шел от автобусной станции, проносились сытые голуби, по улице сновали велосипедисты, собака мчалась за котенком, не решаясь гавкнуть. И только у гостиницы тишина лопнула: неподалеку, в парке, вибрировала танцплощадка, сквозь сумерки оттуда прорвался голос солиста — он хрипло, словно в горле застряла надломанная бритва, кричал: «В мали-и-и-но-вой за-аре!»
Вопрос — где мне найти своих? — дежурный администратор оставила без ответа. О том, чтобы поселиться, не было и речи, но в гостиницу, плавно изгибаясь то в одну, то в другую сторону, вошел бугор наших монтажников, и я двинулся за ним. Бугор поднялся на второй этаж, и я оказался в узком номере с четырьмя кроватями. На дальних, у окна, сидели двое, меж ними стояла тумбочка с закусью на газетке, пахло носками, табаком, известкой. Бугор принял стакан, выпил, закусил кружочком лука, обернулся.
— Приехал? — щурясь, он пососал зуб, подвигал кадыком. — Так! — Бугор опустился на кровать и приник дряблой щекой к плечу человека со смазанным лицом. Сидевший напротив быстро прихлопнул тяжело пролетавшего мимо комара и показал мне мозолистые, желтые ладони с симметричными красными запятыми.
Я вернулся в вестибюль. Возле окошка администратора на чемодане потерянно сидела женщина в облепившем полное тело белом платье и тихо плакала, утирая слезы уголком большого носового платка. Я вспомнил, что последний раз ел в буфете на Ярославском вокзале, пересек вестибюль и вошел в ресторан. Напротив двери, на глухой стене располагалось писанное масляной краской панно. С него одна девица в кокошнике протягивала хлеб-соль. Судя по ее чудовищному лбу, ротику кнопкой и крохотному треугольнику подбородка, автор панно знал, что такое законы перспективы. Две другие, тоже в кокошниках, осклабившись до ушей, придерживали подружку, чтобы та, чего доброго, не сорвалась со стены, и, обрастая третьим измерением, не растянулась бы между столиками. Запах подгоревшей подливки царствовал тут. Чувство тревоги, ощущение того, что я выпал из мира, в котором всем нашлось место, всем, кроме меня, кольнуло вновь. Меня замутило: переступив порог, я качнулся обратно, но кто-то подхватил под локоть, повел, усадил за столик напротив уткнувшегося в тарелку человека. Меню не требовалось — только мясо в горшочках, салат из огурцов, водка и минеральная вода.
— Сегодня мясо удачное, — сказал человек напротив, а я огляделся: чисто мужская компания за столиком возле музыкального автомата, зацикленного на песне про четырех неразлучных тараканов и сверчка, смешанная у самого входа в ресторан, отмечавшая, судя по всему, чей-то юбилей, и я со своим соседом. Худорукая, на венозных ногах, официантка принесла горшочек, салат, графинчик и бутылку воды, проходя мимо автомата, с видимым усилием выдернула вилку из розетки. Вместо оборвавшейся на высшей ноте оптимизма песни в зале повис зудящий гул, моя вилка замерла с уже нацепленным на нее кусочком жилистого мяса.
— Боря, — представился мой сосед. У него были глубокие залысины. Я назвал свое имя. — Это бокализм, местное творчество, — сказал Боря и, окунув палец в бокал, провел им по краю. — В зависимости от качества стекла, наполненности сосуда, твердости подушечки пальца и некоторых других факторов можно получать своеобразные по тональности звуки. Попробуйте!
В компании у музыкального автомата работало трио: четвертый никак не мог установить палец на край бокала; в юбилейной бокалировать принимались время от времени все поголовно, и в их руладах было нечто от реквиема. Мой звук получился тонким и нежным.
— У вас прирожденный талант! — одобрил Боря. — Долейте чуть-чуть и посильнее прижмите палец. Сколько вы здесь проживете?
Я пожал плечами и спросил, какое это имеет значение.
— Самое непосредственное! В этом городе самая лучшая школа бокализма в мире… — Боря старался завладеть моим вниманием. — Если долго, то вам с вашими способностями скоро можно будет выходить на профессиональную сцену, — он кхекающе засмеялся, но глаза его, шарившие по моему лицу, не смеялись. Я налил ему рюмку теплой водки, поднял свою, пожелал доброго здоровья. Мясо успело остыть.
Боря выпил и облизнул вилку.
— Вы в командировку? — спросил он, указывая вилкой на мою сумку. — А что же не селят? Нет мест? Ах, ну да, ну да… Гастроли цирка, сдача музея… Удушающе творческая атмосфера… Вы на завод? На какой? — Он почесал тонкую переносицу и наклонился ко мне: — Ничего, что я спрашиваю?
Я ответил, что ничего, что прислали меня в помощь вечно пьяным монтажникам, занятым подготовкой новой экспозиции в городском музее, что сроки, как всегда, поджимают, а художники нервничают: все равно спросится с них. В лице Бори что-то мелькнуло, он весь подобрался и часто задышал.
— А вы… э-э… тоже прикладываетесь, да? — он кивнул на рюмку.
Я сказал, что вообще-то не пью, просто сегодня все не так, вот я и…