Изменить стиль страницы

Я так и не нашла жареного верблюда. Впрочем, однажды, прогуливаясь в воскресенье по базару в Хотане, я чуть не споткнулась о верблюжью голову, лежавшую в пыли у мясной лавки. Верблюжьи ноги были составлены рядом, напоминая сапоги для верховой езды в английском загородном доме. Выше, среди шарообразных кусков овечьего сала и жирной баранины, висели ломти более темного мяса. Лавочник подтвердил, что это и вправду верблюжатина. Я купила немного и поспешила к ближайшей жаровне, где и попросила ее мне приготовить. Ждать пришлось недолго — рядышком в чайной; через некоторое время мальчонка-уйгур, протолкнувшись через толпу, уже спешил ко мне с жареной верблюжатиной, положенной на лепешку. Мясо оказалось хорошим: сочным, ароматным и куда более нежным, чем я рассчитывала.

Во время той поездки мне много раз улыбалась удача. В кашгарской чайной, где я лакомилась свежим инжиром, случайно завязался разговор с Мехметом Имином, обаятельным веселым уйгуром со сверкающими глазами. Ему было около пятидесяти. Он рассказал мне, что играет в труппе музыкантов, выступающих на уйгурских свадьбах. «Завтра как раз одна намечается, пошли со мной», — предложил Мехмет. И я согласилась.

На следующий день мы встретились в чайной, и вскоре Мехмет уже вел меня к старому городу. Мы миновали огромную площадь перед мечетью Ид Ках, где китайцы устроили очередное архитектурное бесчинство. Очаровательные уйгурские домики на одном конце площади недавно были снесены, а другие, скрывавшиеся некогда за первыми, лежали в руинах, обнажив сады во дворах и обломки лепнины. Сама площадь теперь была окружена бетонными зданиями, облицованными плиткой, — типичными безликими уродцами, которые строят по всему Китаю. Лишь присмотревшись, можно было различить едва заметный намек на местный архитектурный стиль.

Спешно пройдя мимо этого печального зрелища, мы углубились в то, что осталось от старого города, напоминавшего скорее Марракеш, нежели Пекин. Район представлял собой лабиринт пустынных улочек, обрамленных стенами из необожженного кирпича, а деревянные двери вели в сулящие прохладу садики, в которых росли фруктовые деревья и виноград. У входа в дом жениха стоял запах риса и баранины. На импровизированной кухне орудовали несколько мужчин. Огромный казан был наполнен поло — сытным пловом, без которого не обходится ни одна свадьба, приготовленным из перламутрового риса, кусочков баранины и ломтиков желтой моркови. В другом котле, булькая, тушились овощи.

Мехмет Имин поднялся по лестнице на веранду, где он с ансамблем расставил инструменты, после чего полились песни и заиграла музыка — бодрая, страстная. Маленькие дети бегали по лестницам. Вскоре девушка поднесла мне пиалу с пловом, который, согласно обычаям, полагалось есть руками. «Плов — пища жирная и тяжелая, — предупредил меня Мехмет, который между песнями спустился выпить чаю, — поэтому никогда его не ешь на ночь, а то будешь плохо спать».

Пока музыканты играли в доме у жениха, совсем еще девочка повела меня по переулкам в дом невесты. Невеста в окружении подружек позировала фотографу. Она была наряжена в свадебный наряд в западном стиле, волосы поблескивали, а руки покрывала роспись, сделанная хной. В соседней комнате женщины старшего поколения сидели у расстеленной на полу скатерти и пировали. Они лакомились печеньем, поданным с подслащенными сливками, миндалем, кишмишем и курагой. Кроме того, на скатерти лежали пирожки с бараниной, бисквитные пирожные, плетенки, арбузы и (не преувеличиваю) несколько сотен сложенных башнями лепешек.

Несмотря на царившее веселье, у меня из головы не шла картина снесенных домов на площади перед мечетью. «Интересно, останется от старого уйгурского города хоть что-нибудь, когда я приеду сюда в следующий раз?» — невольно думала я. Китайцев на свадьбе, естественно, не было, уйгуры и ханьцы практически не общаются друг с другом. Многие китайцы ни в грош не ставят уйгуров, считая их ло-ху, т. е. «отсталыми» — это один из самых оскорбительных эпитетов в китайском языке. «Да они грязные как свиньи, сказал как-то попутчик, согласившийся подбросить меня на своей машине, — не имеют ни малейшего представления о правилах гигиены». Как и большинство китайцев, в своем народе он видел движущую силу цивилизации, несущую новые веяния отсталым обитателям западных регионов.

Гостья в Китае и сама «варвар», я нередко ощущала на себе влияние остатков стародавнего комплекса расового превосходства, которым страдали китайцы. Так, например, мне намекали, что в сексуальном плане представители западной цивилизации «упадочны» и «порочны». Впрочем, сейчас это чувство превосходства перемешано с известной долей подхалимажа — отчасти из-за относительного богатства моей страны, которое, конечно же, недостатком не является. В Синьцзяне мне открылось окончательно, что значит быть бедным «варваром», не имея в загашнике ни промышленной революции, ни победоносных «опиумных войн». Там, как и в Тибете, я воочию увидела проявления великоханьского шовинизма, направленного на народы, к которым у меня инстинктивно рождалось сочувствие.

Ладно, если бы дело происходило в эпоху династии Тан, время драгоценностей россыпью, переливающихся шелков и утонченных духов, в расцвет великой, легендарной цивилизации. Но сейчас это Китай начала двадцать первого века, и «цивилизация», которую он навязывает своим колониям, нередко выражается лишь в широких автострадах, скучных безликих небоскребах, караоке-барах и публичных домах. Воплощения веяний китайской современности и без того являют собой безрадостное зрелище, а в Кашгаре они вопиюще чудовищны.

Самой странно, что так говорю. Я посвятила Китаю годы жизни и очень люблю эту страну во многих ее проявлениях. Даже защищаю ее вот уже более десяти лет. Но при этом дайте мне провести неделю в Синьцзяне или Тибете — и сразу бросается в глаза обратная сторона медали. В отличие от многих своих соотечественников я никогда не усматривала ничего злонамеренного в отношении среднестатистического китайца к Тибету или Синьцзяну. Большинство китайцев не располагают доступом к объективным источникам информации об этих регионах и не общались ни с уйгурами, ни с тибетцами. Подозреваю, что даже представители высших эшелонов китайской власти считают, что снесение старого Кашгара пойдет на пользу, и не понимают, с чего бы вдруг кто-то стал против новшеств возражать. Я сомневаюсь, что китайский шовинизм, с которым мне пришлось столкнуться в Синьцзяне, чем-то хуже расизма в Европе или колониализма моих собственных предков. Однако смотреть на такие проявления очень больно.

Разумеется, уйгуры вне себя от обиды на китайцев. В открытую ее выражать опасно, но в личных разговорах прорываются ярость и озлобленность. Как-то раз, зайдя в кондитерскую лавку, я стояла и восхищалась сходством печенья в форме хризантем, красовавшегося на витрине, с великолепно сохранившимися образцами восьмого века, которые я до этого видела в музее Урумчи. Вдруг владелец что-то затараторил, обращаясь ко мне по-уйгурски. Из всего им сказанного я поняла только два слова, которые тот раз за разом повторял по-английски. По ним я догадалась: речь идет о движении за независимость и Уйгурской республике 1933 года.

— Ту-рум, ту-рум, ту-рум Восточный Туркестан, — он провел ребром ладони по горлу, словно перерезал глотку. — Ту-рум, ту-рум, ту-рум Восточный Туркестан, — снова тот же жест.

Дверь лавки была открыта, а мужчина почти кричал.

— Хорошо, хорошо, — попыталась я его успокоить, зная, что такие разговоры доведут его до беды, однако владелец не умолкал. Я вышла из лавки.

В девяностых годах недовольство китайцами в Синьцзяне перешло в открытую форму. Были волнения, подрывы взрывных устройств и убийства китайских чиновников. Многие из китайцев боялись ехать в Синьцзян. Впрочем, выступления сошли на нет. Роль тут сыграло и жестокое подавление волнений, и само количество китайцев, перебравшихся в Синьцзян за время экономических реформ. Теперь люди вообще боятся говорить о политике.