Мальчонка вспомнил, как совсем недавно на даче с мамой он долго и нудно распутывал «такие» шнуры, чтобы повесить выстиранное белье.

«Бедный дядя Саша! – вздохнул он. – Сколько же тебе придется с ними возиться!»

Он снял стропу-петлю с одного мотка строп, потом с другого, проверил, нет ли узелков и путаницы и с чувством выполненного долга аккуратно закрыл отсек на застежки-липучки, спрятал «Медузу» в полагающийся ей кармашек, положил ранец на прежнее место.

«Надо дяде Саше сейчас же рассказать, что я ему помог», – думал Денис, распираемый гордостью, семеня назад, к вертолету. Но пока бежал, передумал.

«Папа опять скажет: хвастаешь. Настоящий мужик должен быть сдержанным…»Он решил ничего не говорить.

…Можно широко раскинуть руки и ноги, прогнуться в спине, опершись на тугой воздушный поток, и падать, падать, падать. И ничего не делать, глядеть по сторонам, наслаждаясь ни с чем не сравнимым чувством свободного полета, переполняясь восторгом от того, что ты если не птица, то метров до двухсот двадцати что-то вроде того.

Можно взять скайборд и скользить, скользить по небу, точно по искристому январскому снегу или по бирюзовым шаловливым волнам морского прибоя, концентрируясь на переключениях и переходах от одной спортивной фигуры к другой, на них самих. Тогда праздная красота и эйфория полета проходят, а вернее, пролетают мимо тебя в красивом затяжном прыжке. Ты один на один с небом, сосредоточен и собран. Ты знаешь, что небо надежное, что на него можно опереться, как знаешь и то, что оно безжалостное и не прощает ошибок. На некоторых элементах спортивных фигур, чаще всего это вращения, если ты что-то неправильно сделал, потерял контроль, у тебя начинают лопаться сосуды на руках, идет кровь, потому что центробежная сила настолько сильна в этот момент. Каждый прыжок – своеобразный трамплин для самоутверждения. И так пьянит ощущение власти над покоренной стихией…

Можно ради собственного удовольствия в компании друзей уйти в горы и там, облачившись в «Wings-suit» – костюм-крыло, шагнуть со скалы в бездну. Фантастические ощущения! Ты висишь над громадным ущельем, что-то в стиле Рериха, висишь и не понимаешь, что происходит. Земля не приближается, а ты мягко и плавно скользишь над нею, ощущая себя маленьким самолетиком, с огромными перепонками между рук и ног. Маневренность потрясающая! Снижаешься едва-едва, постепенно, под углом примерно градусов тридцать, медленно, потому что благодаря большой аэродинамической поверхности костюм-крыло имеет ничтожную вертикальную скорость и очень большую скорость по горизонту. В нем можно лететь параллельно склону, равнине на минимальной высоте, можно остановить скольжение, ощущая себя умной, могучей птицей. Сердце сладко и радостно замирает в груди. Ты реализовал извечную страсть человека к полету. Ты сделал это! Совсем другие ощущения, не те, что от покачивания под крылом парашюта. В небе разлита сладкая патока наслаждения свободой, когда ликует каждая клеточка твоего тела. Парашютизм очень многогранен по ощущениям.

Четыре тысячи метров. Мелко вибрирующий пол вертолета под ногами. Дверца распахнута в голубой простор. Привычный жест: «До встречи на земле!» Прыжок в пожирающий тебя воздушный поток, в эту расплескавшуюся на десятки километров вокруг синеву, и – работа.Хабаров прыгал последним. Через минуту он был уже на высоте восемьсот метров. Привычно в ухо запищал сигнализатор высоты. Пора открываться. Машинально правой рукой он выдернул «медузу». Взмыв вверх, вытяжной парашютик мгновенно наполнился встречным воздушным потоком, за нею пошел основной парашют. То, что что-то произошло, Хабаров понял сразу…

– Толя! – истерично кричала администратор программы Молчанову. – Толя, он падает! У него парашют не раскрылся! Толя, ты видишь? Ой, мамочки! Боже милостивый!

Все, кто ждал их на земле, замерли в оцепенении. Оператор, который должен был снимать ребят на приземлении, увидев трагическую картину, приближенную объективом кинокамеры, испуганно отпрянул прочь и диким взглядом шарил по напряженным, застывшим лицам съемочной группы. Казалось, время тоже замерло в ожидании развязки.

Тревожно всматриваясь вверх, туда, где был Хабаров, Скворцов до боли сжал зубы: «Ну же, Саня! Запасной давай!» Он даже крикнул это. Но…

– Позвонок… – прошептал Лавриков, и болью обожгло сердце: он-то сам был уже в паре метров от земли.

Извернувшись Хабаров увидел край купола основного парашюта, безобразно перехлестнутый стропами.

«Черт!»

Дальше руки сами сделали то, что должны, мгновенно, автоматически. Правой рукой он рванул подушечку «отцепки». Основной парашют, увлеченный «медузой», стремительно пошел вверх. Левой рукой Хабаров дернул желтое кольцо запасного парашюта. Мгновение. Легкий хлопок. И… Над головой уже привычное крыло.

«Зараза!» – зло бросил он, провожая взглядом безвольно, комком, летящий далеко в стороне свой основной парашют.

Еще несколько секунд и вот она – земля. На высоте около метра Хабаров сбросил скайборд и, пролетев по горизонтали метров пятнадцать, плавно приземлился, одним четким, выверенным движением погасив парашют.

Он еще не успел расстегнуть пряжки подвесной системы, как рядом с ним уже были Скворцов и Лавриков.

– Саня, ты как, цел?

– Цел, – нехотя отозвался он.

– Молодец, позвонок! – оба радостно хлопали Хабарова по плечам. – Можешь еще что-то! Молоток! Молоток…

Их обступили телевизионщики, шумно обсуждая то, чему свидетелями только что были. Каждый считал себя обязанным сказать Хабарову несколько теплых слов.

– Саша, несколько слов сразу после приземления, – прорвавшись сквозь толпу, Молчанов сунул микрофон Хабарову прямо в лицо.

– Не сейчас. Я тебя умоляю, – для убедительности Хабаров прижал руку к сердцу. – Сегодня прыгать больше не буду, так что минут через двадцать я твой. Сейчас, извини…

Втроем они сидели на усыпанном ромашками лугу.

– Я не могу понять, что стряслось! – все больше горячился Хабаров. – Я же сам его укладывал!

– Санек, бывает. У всех бывает, – пытался успокоить его Лавриков.

– Саня, Женька дело говорит, – поддакнул Скворцов.

– «Бывает, бывает…» – передразнил их Хабаров. – Это только у идиотов бывает. И, вообще… Я на запасном единственный раз приземлялся, еще в военном училище.

– Все обошлось. Держи чашку. Чаю выпей. Специально для тебя термос приволок. Ты же кофе не любишь.

Скворцов заботливо сервировал импровизированный столик на раскинутой прямо на лугу клеенчатой скатерти.

Хабаров никак не отреагировал на это предложение. Он лег на траву и рассеянным взглядом стал блуждать по акварели редких перистых облаков, проплывавших высоко-высоко, у самого солнца.

– День с утра не задался… Может, и правда, в отпуск пора?

Хабаров уже повернул ключ в личине, как вдруг с площадки этажом выше услышал какой-то непонятный шум: то ли приглушенные голоса, то ли возню, что именно, понять было трудно. Девятый, последний, этаж занимали две супружеские пары почтенного возраста. Еще две квартиры летом пустовали, их хозяева жили на дачах. Понимая, что в двенадцатом часу ночи ничего хорошего там быть не может, и что, конечно, его, выходящего из лифта, видели и слышали, Хабаров гулко захлопнул дверь в квартиру и на цыпочках двинулся наверх.

Он ожидал чего угодно, только не того, что увидел.

Его сосед Лёлик – лихой парень лет двадцати шести, одетый в шорты-бермуды и заляпанную красками рубаху, гордо именовавший себя «лицом свободной профессии», на деле бывший спившимся художником, увлеченно, со знанием конечной цели, напирал на женщину, бессовестно зажатую им в угол. Одной рукой художник опирался о стену, чтобы не упасть, другую прижимал к сердцу для убедительности.

– Ты пойми, хорошая моя, – пьяно лепетал он, покачиваясь, дыша в лицо даме алкогольным смрадом, – я не что-то там тебе, а даже наоборот! О нас, художниках, говорят, как о непонятых гениях. В любви я – Дали, Рембрандт, Саврасов, если хочешь! Ты в этом убедишься! – Лёлика качнуло, и он навалился на нее всем телом. – Ну, сколько можно-то? Что ты тут стоишь, как не родная, и вообще… – он икнул. – Я тебя уже устал уговаривать. Пойдем ко мне. Сладкая, ты не бойся. Мы оба интеллигентные люди…