Рассмеялись сидевшие рядом товарищи, рассмеялся и мой гость.

«Бывают дикие ошибки, — заговорил он снова. — Вы болели, и я был уверен, что вы провалите Бекмессера. Я настаивал, чтобы вас сняли с премьеры... Какое счастье, что этого не случилось!»

Виктор Павлович Коломийцов был популярнейшим критиком и музыкальным переводчиком того времени. Впрочем, он делал не только музыкальные переводы. Когда Алексей Максимович Горький уже в советское время возглавил Издательство международной литературы и встал вопрос, кому поручить новый перевод гётевского «Фауста», то выбор пал именно на Виктора Павловича. А Александр Алесандрович Блок написал на тексте: «Этот перевод сделает эпоху».

На следующий день после премьеры «Мастеров пения» Коломийцов явился ко мне домой с визитом, еще раз попросил извинения за свою ошибку и «интригу», как он упорно называл свое поведение, и предложил мне дружбу.

В. П. Коломийцов был человеком огромной эрудиции. Юрист по образованию, он окончил Петербургскую консерваторию по фортепьянному классу у одного из лучших профессоров — фон Арка, тщательно изучил три иностранных языка и глубоко знал литературу, побывал во всех крупнейших музеях Западной Европы, посещал байретские и мюнхенские вагнеровские торжества. Он беззаветно любил театр и ревностно служил ему.

Недавно перечитывая его статьи за 1904—1910 годы, я был поражен тем, как смело и резко он судил о кривляньях в музыке, высмеивал многие модные произведения за сумбур».

Широко и всесторонне образованный человек, Коломийцов

<Стр. 454>

заведовал музыкальным отделом самой либеральной газеты «День» со дня ее основания до ликвидации в 1918 году. Одновременно он служил иностранным корреспондентом в Комиссии погашения государственных долгов по внешним займам и зорко наблюдал за музыкальной жизнью чуть ли не всей Европы. Он любил делиться своими знаниями, и я ему очень обязан за многократные указания, как надо эквиритмически переводить тексты музыкальных произведений. Приучал он меня и писать рецензии и нередко поручал мне их в тех случаях, когда мы совместно посещали какой-нибудь концерт. Артисты в ту пору отзывов о своих товарищах не писали, поэтому мои рецензии шли без подписи.

Когда впоследствии я стал редактором «Вестника театра и искусств», я требовал от сотрудников — невзирая на лица — такого же четкого метода рецензирования, какой мне восемь-десять лет до того прививал Коломийцов.

Из меня критика не получилось, но композитор Николай Михайлович Стрельников, после Октябрьской революции выдвинувшийся при всей парадоксальности своего мышления и остроте своего языка в первые ряды рецензентов, был детищем В. П. Коломийцова. Многим были ему обязаны и его помощники по рецензированию — С. А. Андреевский и менее широко образованный, но также очень добросовестный рецензент А. Холодный.

Человек суховатый и очень самолюбивый, Коломийцов был исключительно принципиален. Когда организовался Театр музыкальной драмы, он его всячески поддерживал, но стоило театру проявить уклон в сторону от тех высоких идеалов, которые он начертал на своем знамени, как Коломийцов стал обрушивать на руководство театра сокрушительные удары.

Многие из его статей отнюдь не потеряли своего значения, и, право же, молодые музыканты и рецензенты нашли бы в них много поучительного.

Для Коломийцова на земле не было бога выше Вагнера, и себя он по праву считал его первым жрецом. По его уверениям, из меня должен был выйти специалист по вагнеровскому репертуару, и он предложил мне свою помощь на сложном пути овладения произведениями и сценическими образами этого действительно трудного автора.

Узнав, что я интересуюсь вопросами оперного перевода, он удвоил свои симпатии ко мне. Однако при всей дружественности

<Стр. 455>

наших отношении мы с ним нередко спорили до запальчивости.

Первым поводом для споров была новая музыка. Он отлично разбирался в том, что было действительно новым, и что нарочитым «новаторством». Раздраженный попытками представить Рихарда Штрауса новым Вагнером, Коломийцов писал о музыке Штрауса как о «кошачьем концерте», «нестерпимой какофонии», утверждая, что она ¦ в целом оставляет антихудожественное, отталкивающее впечатление»...

В те годы еще мало искушенный слушатель, я как-то пришел в раж от «программных имитаций» штраусовского «Дон-Кихота» и, сидя на концерте рядом с Коломийцовым, соответственно высказался. Виктор Павлович посмотрел на меня уничтожающе и с обидой в голосе сказал:

«Я вам дал прочесть все свои статьи, а на вас это нисколько не подействовало».

Вторым поводом для споров были певцы. У меня на этот счет были довольно свободные суждения, и после хвалебных рецензий по поводу выступлений крайне посредственной певицы Ван Брандт мои нападки на Коломийцова за это, как я тогда в пылу молодой запальчивости выразился, «полное непонимание искусства пения», чуть не привели к размолвке. Почти конфликт возник у нас по поводу моей строгой рецензии на концерт Муромцевой-Венявской, в которой Коломийцов не хотел видеть пи одного недостатка. Я же, как певец, считал своим долгом поучать молодежь через рецензии на больших мастеров и был очень придирчив. Но брюзга Коломийцов отличался добрым сердцем и большой художественной совестью. И мы скоро помирились.

Когда в ТМД зазвучали новые переводы, Виктор Павлович их горячо приветствовал в печати. Они ни в какой мере не отвечали его идеалам, но самый факт борьбы хоти бы одного театра с безграмотной галиматьей гутхейлевских клавиров казался ему чрезвычайно важным шагом для борьбы за раскрепощение оперы от невежества и безответственности вообще.

Мы очень подружились с Коломийцовым. Жил он тогда на углу Фонарного переулка и Офицерской улицы, недалеко от меня, и, проходя мимо, я часто заворачивал к нему.

<Стр. 456>

Однажды в ясный февральский день меня на самом углу обогнало большое ландо, в котором я увидел Шаляпина. У парадной двери Шаляпин вылез из кареты, и, пока он договаривался с кучером, чтобы тот его ждал, я бегом влетел на третий этаж.

Дверь мне открывает жена Коломийцова, и я, запыхавшись, сообщаю ей, что жалует «сам» Шаляпин. Но Елена Александровна пугается и говорит:

— Как Шаляпин? Ведь Витя у него!

В это время раздается резкий звонок, я открываю дверь — входит Шаляпин. Он меряет меня крайне недружелюбным взглядом, медленно снимает каракулевую шляпу и, прикладываясь к ручке Елены Александровны, снова меряет меня с ног до головы уже явно злобным взглядом. Я догадываюсь, что я тут не к месту, и, сбросив пальто, направляюсь через кабинет Виктора Павловича в комнату его маленьких детей, с которыми я очень дружил.

Не успеваю я с ними поздороваться, как в передней раздается резкий звонок, кто-то входит, и слышится просительный голос Шаляпина: «Витя, да дай же сказать». Затем хлопнула дверь кабинета, и, заглянув в щелочку из детской, я вижу, как Коломийцов в шубе, в шапке и в ботах ходит быстрыми шагами по комнате, а на пороге, ломая шапку, стоит Шаляпин.

— Ну Витя, — говорит он — мы уже помирились. Попадет в газеты, и опять пойдут меня мазать дегтем. Хочешь, позвони Исаю, он подтвердит, что нисколько не обиделся. Ну уж больно он мне все настроение испортил, уж больно хорошо ты «Монте-Пинчио» сделал.

Наступает пауза. Шаляпин стоит как вкопанный, а Коломийцов снимает котиковую шапку, вытирает пот, потом выбрасывает боты в коридор, бросает шубу на диван. В комнату тем временем входит Елена Александровна и растерянно смотрит то на одного, то на другого. Наконец Шаляпин не выдерживает и подходит к Елене Александровне.

— Да я у Исая прощения просил, да и у Виктора прошу... Ну сорвалось, что с меня взять! Нрав как был буйный, так и остался... Настроение-то какое хорошее было...

— Да не рассказывай ты про настроение! Было бы письмо на подносе, ничего бы не было. Не заговаривай мне, пожалуйста, зубы, — пробурчал наконец Коломийцов.

<Стр. 457>