Изменить стиль страницы

Поэтому я и хочу еще упомянуть о небольшом, но на свой лад сделавшем эпоху произведении — о «Пигмалионе» Руссо. О нем можно было бы сказать многое, ибо это причудливое произведение колеблется между природой и искусством в ложном стремлении растворить первую во втором. Мы видим здесь художника, который создал совершеннейшее творение, но не удовлетворился тем, что художественно воплотил вовне свою идею и сообщил ей высшую жизнь; нет, ему понадобилось еще стянуть ее к себе вниз, в обыденную жизнь. Высшее создание духа и деяния он пожелал разрушить низменнейшей чувственностью.

Все это и многое другое, справедливое и вздорное, верное и лишь наполовину верное, что на нас воздействовало, еще больше путало наши понятия; мы блуждали кружными путями, и так с разных сторон подготавливалась немецкая литературная революция, свидетелями которой мы были и которой, сознательно или бессознательно, волей или неволей, но неудержимо содействовали.

К философскому просвещению и совершенствованию мы не чувствовали ни влечения, ни склонности, в религиозных вопросах считали себя и без того просвещенными, и потому яростный спор французских философов с духовенством оставался для нас довольно безразличным. Запрещенные и приговоренные к сожжению книги, привлекавшие тогда всеобщее внимание, на нас не производили впечатления. Вспоминаю хотя бы «Systéme de la nature»[28], в которую мы заглянули из любопытства. Нам было непонятно, как могла такая книга считаться опасной. Она казалась нам до такой степени мрачной, киммерийской, мертвенной, что неприятно было держать ее в руках; мы содрогались перед ней, как перед призраком. Автор ее полагал, что необычайно выгодно рекомендует свою книгу, заверяя читателя, что вот-де он, отживший старец, одной ногой уже стоящий в могиле, хочет возвестить истину современникам и потомству.

Мы осмеивали его, ибо считали, что подметили истину, — старые люди ничего не ценят в мире хорошего и достойного любви. «В старых церквах темные стекла», «Каковы на вкус вишни и ягоды, спрашивайте у детей и воробьев», — вот были наши любимые поговорки; и потому эта книга, настоящая квинтэссенция старчества, казалась нам невкусной, более того — безвкусной. Все сущее необходимо, говорилось в ней, и потому бога нет. «А разве нет необходимости в боге?» — спрашивали мы, при этом признавая, конечно, что от непреложных законов — смены дня и ночи, времен года, климатических условий, физических и животных состояний — никуда, собственно, не денешься; все же мы ощущали в себе нечто, казавшееся нам полнейшим произволом, и опять-таки нечто, стремящееся этот произвол уравновесить.

Мы не могли расстаться с надеждой, что со временем будем делаться все разумнее, все независимее от внешних обстоятельств, более того — от самих себя. Слово «свобода» звучит так прекрасно, что от него невозможно отказаться, хотя бы оно и обозначало лишь заблуждение.

Никто из нас не дочитал эту книгу до конца, ибо, раскрыв ее, мы обманулись в своих ожиданиях. Она сулила нам изложение системы природы, и мы и вправду надеялись узнать из нее что-нибудь о природе, нашем кумире. Физика и химия, описания земли и неба, естественная история, анатомия и многое другое с давних пор и до последнего дня указывали нам на великолепие мира, и мы, конечно, хотели узнать как частное, так и более общее о солнцах и звездах, о планетах и лунах, о горах, долинах, реках, морях и обо всем, что живет и движется в них. А что тут должно было выйти на свет многое, простому человеку кажущееся вредным, духовенству опасным, а государству недопустимым, в этом мы не сомневались и надеялись, что книжка достойно выдержала испытание огнем. Но как же пусто и неприветно стало у нас на душе от этого печального атеистического полумрака, закрывшего собой землю со всеми ее образованиями, небо со всеми его созвездиями. Материя, утверждала книга, неизменна, она постоянно в движении, и благодаря этому движению вправо, влево и во все стороны без дальнейших околичностей возникают все бесконечные феномены бытия. Мы бы этим удовлетворились, если бы автор из своей движущейся материи на наших глазах построил мир. Но он, видимо, так же мало знал природу, как и мы, ибо, твердо установив некоторые основные понятия, тотчас же забывал о них, чтобы превратить то, что выше природы, или высшую природу в природе, в природу материальную, тяжелую, правда, подвижную, но расплывчатую и бесформенную, полагая, что этим достигает очень многого.

Если упомянутая книга до некоторой степени нам и повредила, то разве в том отношении, что после нее нам опротивела всякая философия, особенно же метафизика, и мы с тем большей горячностью набросились на живое знание, опыт, действие и поэзию.

Итак, на границе Франции мы вдруг, одним махом, освободились от всего французского. Образ жизни французов мы объявили слишком определенным и аристократичным, их поэзию — холодной, их критику — уничтожающей, философию — темной и притом недостаточно исчерпывающей, и уже готовы были, хотя бы в порядке опыта, предаться дикой природе, если бы другое влияние уже в течение долгого времени не подготавливало нас к более высоким, свободным и столь же правдивым, сколь и поэтичным взглядам на мир, к духовным наслаждениям, которые сначала тайно и незаметно, а потом все более явно и властно завладели нами.

Едва ли нужно пояснять, что я имею в виду Шекспира, но раз уж это сказано, то все дальнейшие объяснения становятся излишними. Шекспир оценен немцами больше, чем всеми другими нациями, может быть, больше, чем его собственной. Мы отнеслись к нему так справедливо, доброжелательно и бережно, как никогда не относились друг к другу, выдающиеся люди всегда старались показать его духовные дары в благоприятнейшем свете; я был готов подписаться подо всем, что говорилось к его чести, в его пользу и даже в его оправдание. Мне уже раньше довелось писать о том, какое влияние оказал на меня этот великий человек, а также опубликовать кое-какие заметки о его вещах, встреченные с одобрением. Посему я сейчас ограничусь этой общей декларацией, а впоследствии, когда представится случай, сообщу друзьям, желающим меня выслушать, еще кое-какие мысли о его величайших заслугах, которые я поначалу собирался изложить здесь.

Теперь же расскажу только о том, как я узнал его. Произошло это в сравнительно раннюю пору, в Лейпциге, благодаря книге Додда «Beauties of Shakespeare»[29]. Что бы ни говорилось о сборниках, которые преподносят нам произведения в раздробленном виде, они все-таки очень полезны. Ведь мы не всегда бываем достаточно сосредоточенны и проницательны, чтобы должным образом воспринять большое произведение в целом. И разве мы не подчеркиваем в книге строки, непосредственно нас затрагивающие? В особенности молодые люди, еще недостаточно образованные, приходят в восторг, весьма похвальный, от отдельных блистательных мест. Так и я до сих пор почитаю одной из прекраснейших Эпох моей жизни ту, которая была отмечена чтением этой книги. Великолепная своеобычность Шекспира, незабываемые изречения, меткие характеристики, юмористические черточки — все это поражало и потрясало меня.

И вот появился перевод Виланда. Мы жадно проглотили его и стали рекомендовать друзьям и знакомым. Нам, немцам, везло в том смысле, что многие произведения других народов были с первого же раза легко и хорошо переведены на немецкий язык. Шекспир в прозаическом переводе, сначала Виланда, а потом Эшенбурга, был понятен любому читателю, почему он и получил столь широкое распространенно и оказал столь большое влияние. Я высоко ценю ритм, рифму — только благодаря им поэзия и становится поэзией, но собственно глубокое, подлинно действенное, воспитующее и возвышающее — это то, что остается от поэтического произведения, когда оно переведено прозой. Только тогда мы видим чистое, неприкрашенное содержание, ибо внешний блеск нередко подменяет его, если оно отсутствует, и заслоняет, если оно имеется. Поэтому я считаю, что для первоначального воспитания молодежи произаический перевод предпочтительнее поэтического; ведь известно, что мальчики, всё готовые обратить в шутку, забавляются звучностью слов, каденцией слогов и, задорно пародируя поэтическое произведение, разрушают благороднейшее его содержание. Поэтому я предлагаю подумать над тем, не следует ли прежде всего создать прозаический перевод Гомера, но, разумеется, чтобы он был не ниже того уровня, которого теперь достигла немецкая проза. Пусть над этим, так же как и над вышесказанным, поразмыслят наши уважаемые педагоги, располагающие обширным опытом в этой области. Чтобы подкрепить мое предложение, напомню только о Лютеровом переводе Библии; ибо то, что этот превосходный муж перевел сие произведение, чрезвычайно пестрое по стилю, и сумел весь его тон, то поэтический, то исторический, то повелительный, то поучающий, отлить как бы из одной формы на нашем родном языке, больше способствовало упрочению религии, чем если бы он пожелал подражать тем или другим особенностям оригинала. После него все старания усладить нас в поэтической форме книгой Иова, псалмами и другими песнями остались тщетными. Для толпы, на которую надо воздействовать, такой простой перевод — наилучший. Критические переводы, соперничающие с оригиналом, служат, собственно, лишь для развлечения ученых мужей.

вернуться

28

«Система природы» (франц.).

вернуться

29

«Красоты Шекспира» (англ.).