Изменить стиль страницы

– Павел Петрович, вы уже спите? – ласково спросила Марфа, булькая горлом, как горлинка. – Простите, что разбудила.

– Да нет... Еще работаю... У тебя все хорошо? – Я затаил дыхание, прижал трубку к уху, и она показалась мне раскаленной. Почудилась музыка, чьи-то хмельные, разгульные голоса, звяк стаканов. – У тебя гости?..

– Нет-нет, что вы...

– Значит, мне показалось... – По учтивой расстановке слов я понял, что Марфинька врет, сейчас кто-то приобнял ее сзади, жадно тиская грудь, щекочет дыханием бархатную ложбинку спины в расстегнутом проеме платья... Бабенка шаловливо вырывается, отсюда и булькающий голос, и стесненное дыхание. – Хоть завтра-то дома будешь?

– Конечно... Отныне я – ваши кандалы, ваша верная рабыня, ваша шея и ваши вериги. Попробуйте только сбросить. Мало не покажется. – Марфинька вдруг заливисто, как-то нагло рассмеялась прямо в трубку. – Спокойной ночи, старичок.

– Обожди, не бросай трубку! – умоляюще вскричал я... – Если б ты знала, как я скучаю по тебе, готов волком завыть. Ты уже приручила меня, как домашнюю кудрявую болонку. Поговори еще со мною. – Я мысленным взором разъял клубящееся ночное пространство, чтобы представить сейчас томящуюся в одиночестве Марфиньку, лежащую в кровати в одной шелковой сорочке с кружевами, выпростанные смуглые руки ее покоятся на белоснежной наволоке, подле горит ночник, струящий лунный свет, на тумбочке лежит пухлая потрепанная книга, похожая на диванную затасканную подушку... И не смог. Сердце-вещун подсказывало измену.

– Да-да-да... Поняла. Но я устала и хочу спать.

– Ты еще позвонишь?

– Нет! Спокойной ночи! – торопливо, с испугом ответила Марфа и бросила трубку.

...Вернулась Марфинька в середине другого дня, заиндевелая, лицо ветром нащелкано, глаза шалые. Еще у порога плотно прильнула к груди, игриво замурлыкала, шаловливо затарилась костяными от холода пальцами в моей неухоженной бороде; вроде бы так соскучилась она, так не терпелось любви, что готова тут же, в прихожей, отдаться... А я поначалу каменно, неподатливо сутулился, по каким-то крохотным приметам отыскивая измену... Но эта ледяная упругая щека, но этот счастливый круглый зрак, принакрытый медовой водицею, эти пухлые сладкие губы, ускользающие в распахнутый ворот рубашки... Да тут и каменное сердце оттает. И все капризные, и казарменно-строгие, и увещевательные слова, рвущиеся на язык, невольно куда-то схлынули. Взор мой замглился от близкой влаги, и я, уже совершенно счастливый, зарываясь головою в лисий искрящийся инеем воротник, сдался, пробурчал нарочито сурово:

– Ну что, бабонька... Наигралась?

– Ой, Павлуня, скажу тебе... Где ни хорошо, а дома куда лучше.

* * *

«Увы... Со свадьбой придется погодить. Отец Анатолий уведомил, что сначала надо оформить гражданский брак, а потом уж под венец. Почему батюшка раньше-то не подсказал? Вот тебе и палка в колеса. Да целая оглобля, пожалуй... Может, у батюшки какой-то свой интерес, словно хочет меня в монастырь упечь. А Марфинька уже всем раззвонила, вся Москва, поди, знает, что Марфа Бекетова выходит замуж. В загсе сказали, что запишут не раньше, чем через месяц. Почему через месяц, зачем через месяц, – убей меня, не пойму.

Приезжала Марфина сестра Жанна, больше походит на цыганку. В куньей шубе до пят (на две машины потянет), на каждом пальце по перстню, черные волосы рассыпаны по плечам, как ворох проволоки, жирные щеки, губы в яркой помаде. Наверное, работает ведьмой. Марфы дома не оказалось. Прошлась по квартире, как старшина по казарме, осмотрела меня презрительно сверху вниз, будто новобранца, сквозь зубы процедила: «Это ты, что ли, жених?.. И в этой конуре собираетесь жить? Уши про тебя прожужжала, а смотреть не на что. Не позволю... За такую убогую личность я мою Марфу не отдам. Да еще хромой... В сто раз лучше жениха сыщем. Да у нас вся Москва под пятой: Гос-по-ди! Где были у нее глаза? Ду-ра, ой, дура!» – рявкнула сердито и ушла. Марфиньку в разговор я посвящать не стал, не с сестрой же нам жить. Но мерзкий осадок в груди остался.

Кажется, я заболеваю аутизмом. Все мне противны, всех ненавижу, всех презираю, никого не хочу видеть. Все в стране превратилось в помойку и бардак, и грязь эта, и пена, как ни запирайся на английские замки, сквозь невидимые щели гадит и на меня... Собственно, все шизоидные черты налицо... Приволоклась, дура, обкастила меня с ног до головы, а ты – утирайся. Если вся Москва под пятою, так отчего Марфинька роется в мужиках и родить не может? Хоть бы подсунули ее под южного кобеля-производителя, что, шляясь по Москве, успешно распечатывает даже старых дев пенсионного возраста. Конечно, я злой, очень злой и всего боюсь... Но я лишь слепок с внешнего, ибо весь мир ополчился на человека, уничтожил в нем природное, бесхитростное, своекорыстное, когда не успехом общественным, не деньгами, не славою измерялась личная жизнь, а трудом и совестью, миром и ладом в семье, добрыми детьми; жить-то надо нынешним днем, а не будущим, нужно в сегодняшнем мире располагаться удобно, любя ближних, самых ближних, а часть любовного тепла невольно передастся и по соседям. Нужно на земле устраивать рай, и тогда в этих трудах невольно закалится и душа, слезет с нее ржавчина, сор и дрязга, и как бы само собою по смерти человек будет готов и к раю небесному. Если жизнь земную презирать, если не хотеть рая на земле, если не прилагать трудов, чтобы украсить ее, утеплить, облагородить, тогда и душа в этом равнодушии невольно заилится, замоховеет, и никакая молитва не пробьет эгоизма и внешнего бескорыстия и не выстроит человека для будущей жизни...

Как-то быстро «совершенствуется» человеческая натура, приспосабливается к клоаке, привыкает к этим миазмам. Все меньше остается людей прямодушных и добродетельных, совестливых и виноватящихся, романтических и жалостливых, склонных к созерцанию, мечтательности, верящих в Бога не из личной выгоды (вот спасет по смерти, пустит в рай и т.д.), но по духовной чистоте, по детской восторженности и наивности, что мир не может обойтись без Бога, ибо вообще не сможет без Него существовать даже и один день... Но много, слишком много, особенно в Москве, появилось шизоидов, отягощенных манией величия, денег, власти, много укоренилось при Дворце бездушных анальных людей с разрушительным инстинктом, стоящих над нравственностью, лишенных чувства вины, каких-то «околетых», спешно сколачивающих антисистему изъянов и замыкающих ее на себя... Словно бы по особому знаку сбежались окаянные в столицу со всех сторон света и сбились в некое средоточие великой тьмы. Сгущенность этой сатанистской тьмы по плотности подобна космической черной дыре, куда утекают все нажитые прежде человеческие добродетели.

Все хотят успеха, власти, денег, а я хочу жить как трава, чтобы мне было хорошо, хочу любить, иметь детей, много детей, целую лавку, утирать им носы, кормить с ложечки, стирать пеленки... Господи, и неужели Ты не услышишь меня в столь малом?.. Не Ты ли сказал однажды: любите и плодитесь, и тогда не будет вам переводу, и во всяком добром деле найдете удачу.

...Страшусь я, страшусь всего, но сознаю, что, лишь преодолев всяческие страхи, найду истинное удовлетворение... Наверное, каждый нормальный человек, смеясь в лицо, скажет мне: «Старпень, куда ты лезешь, очнися. Ведь тебе стукнуло пятьдесят... Какие дети, какие носы? Скоро до двери не доползешь, за тобой бабе подтирать придется и кормить с ложечки... А детей-то выхаживать надо. Это лишь чужие детки сами растут. Сколько трудов с ними, ой-ой, не раз взвоешь, задравши драную морду к небесам».

Напрасно хороните, ханжи и блудни!.. Не попробовав – не родишь... Господь дает нам лишь наметки, очертания судьбы, а исполнять, заполнять свою жизнь содержанием мы должны сами. И умираем раньше гробовой доски лишь оттого, что прежде срока остываем душою и мечтания покидают нас. Вот и бродим по свету, как гробы повапленные. Но я, уцепившись за бортовину спасительной лодки, и в нынешний шторм выплыву на лучезарный заманчивый берег, на котором еще не бывал...