Изменить стиль страницы

Внезапно наступила удручающая тишина. И виною тому – необъяснимая тоска, что вдруг приступает к сердцу и корежит изнутри. Невольно смотрю на себя со стороны, и жалость к себе томит... Эх, кабы молодость хотела, а старость могла... Как там болтал Фарафонов? Де, женщина всегда может, но не всегда хочет, а мужчина всегда хочет, но не всегда может... На кого позарился-то, котофей? Баба в самом соку, из нее плоть неутоленная выпирает, как опара из квашни. Выпаслась кобылица на сочных луговых травостоях, так попробуй зауздай такую и приучи к седлу. Нет, не ровня, не ровня, пора и о своих годах вовремя вспомнить, чтрбы не прибавить греха...

«Мати, Пресвятая Богородица, помилуй мя и отврати от чресел, напитанных сладострастными соками, и от испепеляющего зноя, струящегося из наглых этих очей...» – вдруг взмолился я и промямлил, едва размыкая спекшиеся губы:

– А я сам-то разве мальчик? На голове-то вроде и волосье седое, как трава-полынь, а внутри оплешивел весь, будто помоечный кот... – И выжидательно замолчал, словно бы просил разрешения перескочить невидимый ров из жизни сонной, текучей в новую, сулящую грозы. Но в моем взгляде было, наверное, что-то заискивающее, собачье, просящее ласки. Ну как тут не сжалиться?..

– Вы другой, вы совсем другой. Я даже не знаю, как выразить словами... Вы как Хемингуэй в зените славы. Вы, белый ангел, у вас высокий градус доброты, я даже на расстоянии чувствую, как опаляет меня... У вас большой белый градус... А Фарафонов другой, он – черный ангел, у него черный градус. – Гостья частила, захлебываясь, будто давно готовилась к исповеди, а попав вдруг к священнику, сейчас с легкостью сбрасывала тяжкий душевный груз...

Я смутился, словно бы уловил в словах Марфы почти нескрываемое признание в любви. Отчего, откуда эта пылкость сердца именно ко мне, которому могла довериться лишь по телефону, а когда случайно сталкивались на перепутках Москвы, кидала лишь сухое «здравствуйте – до свидания», как малознакомому человеку, и тут же пропадала за углом, даже не остановив снисходительного взгляда на моем лице. И чем ее так настроил Фарафонов? Чем подкупил? Чего наобещал? Словна бы наслал Эсфирь, чтобы лишить меня жизни...

– Вы все придумали... Вы просто жалеете меня...

– Хорошо, хорошо. Не буду... Странные вы какие-то, честное слово... Ну, конечно, вы из касты неприкасаемых, персона нон-грата. А кто я перед вами?.. Какое право имею жалеть вас?.. Меня бы кто пожалел, я бы ой!.. Может, мне лучше уйти? Что могут подумать про вас... Господин профессор – бабник, он водит к себе гулящих девок... Я вас видела нынче во сне. Вы стояли на высокой горе в белом хитоне, серебряная борода лопатою, ветер шерстит волосы. А я – внизу, тварь сокрушенная, оборванная, оскверненная какой-то липкой грязью, мерзкая от макушки до пят. Вы позвали меня, и я поползла по камням, ломая ногти, готовая целовать ноги... Потом вы поставили меня в таз, нагую, и стали мыть...

– У вас что, жар? Ну хватит, Марфа, хватит молоть ерунду. Врете в глаза и не краснеете. Может, и краснеете, да под штукатуркой не видать, – быстро поправился я, чтобы загладить бестактность, но лишь усугубил ее... Эх, кабы был я действительно бабником, волокитою, то давно бы разостлался ковриком под ногами, намолол бы в уши с три короба всякой чепушины. – Выпейте-ка лучше крепенького...

– Так вы пока не гоните меня? Даже выпить предлагаете?.. Я же заявилась незваная... А незваный гость хуже татарина. Попробуй выживи его из дома. Еще и развалится на хозяйской кровати да и самого попросит вон... Я бы, пожалуй, домой пошла... Самое время уйти...

– К черному ангелу? Может, вам черный градус нужен, как безудержный хмель? Упадете в яму, выпачкаетесь с головы до ног, а после отмаливать, драить душу свою с песочком, как медный самовар... Сон-то в руку.

– Ну, конечно, к нему... А то к кому же еще. Дедушко не такой зануда, он сразу приласкает, не станет скоблить напильником по душе, потому что добрый человек. Из него бы вышел хороший муж, правда? – Марфа пригубила коньяку, обвела языком край рюмки, зачем-то дразня меня. По лицу, пробивая пудру, пошли крапивные пятна. Девица почувствовала жар и пробовала потушить его, прижимая ладони к щекам. Мне показалось, что ее глаза остекленели вдруг, и в них колыбнулась слеза...

Наверное, Марфа и не собиралась уезжать, я все напридумывал себе, но лишь жалила меня, как осенняя муха, выкусывая по крохотным волотям кровоточащие мясища. Хоть время еще и детское, но куда, в какие концы кинуться ей по слякотным худо освещенным улицам, чтобы скоротать долгий вечер? Ее настроение невольно передавалось и мне, словно перетекало по невидимому токопроводу, и то возмущало, вызывая раздражение, то опрокидывало в тоску, рождая неуверенность. Марфа действительно, как бы подслушав меня, заголила запястье и посмотрела на часики.

– Может, вызовете такси? – спросила сухо и снова потянулась за рюмкою, чтобы занять руки.

– Выпейте залпом! – выкрикнул я с наигранным весельем.

– А вы?

– И я с вами. На брудершафт... Хотя не пью.

Марфа недоверчиво, может, и с опаскою взглянула на меня, словно боялась насилия.

Когда я наполнял скляницу, рука моя мелко, противно дрожала.

– Ну так что? – Голос мой вдруг осип, дал трещинку. Я пристально посмотрел на девушку, на ее губы дудочкой, напряженно застывшие, на которых высеклись три глубокие морщинки... Захотелось присосаться к этому податливому капризному хоботку, как полураскрытый зазывный махровый зев цветка втягивает в себя пеструю мохнатую головенку шмеля... Тьфу, старческий пошлый бред какой-то... Я даже встряхнул головою, чтобы прогнать наваждение, но ведь и пришлая женщина, наверное, тоже хотела окунуться в ту же купель, чтобы изгнать из себя ржавь нелюбия, иначе бы не сидела здесь.

– Вы так ведете себя, словно никогда не имели дела с женщиной...

Марфа согнула руку калачом, ловко просунула под мой локоть, ее накрашенное лицо с тонкой насечкою морщин в переносье и в углах рта оказалось возле моего.

– Как скажете... Может, и не имел...

– Милый, Павел Петрович. Вам просто никогда не попадалась настоящая женщина, – сказала Марфа с намеком. Она пила медленно, запрокидывая голову, смакуя каждый глоток коньяка, этим невольно притесняя мою руку, пригнетая к высокой вздрагивающей груди, будто окольцевав меня. Отстранилась, протянула гортанно, с орлиным клекотом: «А что же вы?» – и, оценивающе, по-хозяйски, оглядела, как свою вещь, но поцеловала церемонно, едва коснувшись губ, а может, и не нашарила их сквозь шерсть бороды и печально свисшие мокрые усы. И тут же резко выдернула руку.

– Фу, как у вас жарко... Можно, я сброшу с себя лишнее?..

Я и не заметил сразу, как стал вещью Марфуши, бессловесной и покорной, которую, как мебель, можно переставлять из угла в угол; только тем я сейчас и отличался, к примеру, от книжного шкафа, что не был громоздок, перемещался по квартире сам, и не надо было подкладывать для устойчивости старые журналы. И самое любопытное, что я с желанием подчинялся ее капризам и об одном лишь думал со страхом, чтобы гостья не впала в истерику, не сбежала в ночь, оставив меня одного. Я догадывался, что предстоит проторенная тропинка, что впереди не ждет ничего особенного, все, познанное раньше, лишь повторится до мелочей, вот и ладно думал я, что не надо изнурять себя в подступах к женщине, отыскивать слабые места и лазейки в ее обороне, измысливать коварство и сладкими словами путать ее намерения. И все же страсти будут неизбежно новыми, и хоть на короткое время, но продерут сердце жаром. Явилась женщина добровольно, как на заклание, зная, зачем идет в квартиру к холостому мужчине, и не станет же она напрасно брыкаться, строить из себя недотрогу, впадать в истерику, чтобы к утру, истратив последние силы, неизбежно покориться, полноту наслаждений распылив в борьбе со мною и с собою...

Значит, я стал совсем старым, если не хочу долгой осады, если жду от женщины утехи, как подачки, и рад, что не надо ухаживать и побеждать, страдать и мучиться из-за нее. Я – вещь для нее, она – вещь для меня. Мы, наверное, приладимся-притремся, что-то назойливое и неприятное постараемся не замечать, пока не надоедим друг другу, а по скором времени с желанием, со вздохом облегчения неумолимо разбежимся по-мирному, как городские онемевшие стайные люди.