Изменить стиль страницы

Я растерянно пожал плечами, сказал сердито:

– Ну отчего же... Я всегда рад гостям. И Фарафонов не даст соврать.

– Я знаю, вы ждали от Юрия Константиновича скромную стеснительную девочку, голубоглазую, с русыми косами до пояса и с ногами, как две родосские колонны, и чтобы рот у нее был задернут молнией, и чтобы носила «пояс верности» с замком из золингеновской стали, которую не разрезать и автогеном... Ну почему я не такая?.. А тут явилась к вам рыжая, злобная и кусучая... Ах, Павел Петрович, ведь мрамор исписан прожилками, а значит, у такой девушки больное кровообращение иль избыточный вес, который давит на икры и сухожилия. Отсюда – застой крови, тромбы и прочие мелкие пакости, которые позднее переходят в крупные... У вас странный идеал, больше книжный. Почему-то все мелкие люди любят женщин крупных, чтобы груди, как бурдюки с кумысом, а ноги – телеграфные столбы.

– Болтун он, твой Юрий Константинович... И все это клевета... – Я с раздражением взглянул на Марфушу и своей холодностью лишь распалил ее.

– Марыся, остановись. Ты любого сведешь с ума. У тебя же язык без костей. Не сердись на нее, Павлуша...

Фарафонов торопливо, шаря руками в потемках привычного кожаного портфеля, выгрузил на стол бутылки и дорогую снедь в пластиковых судочках, приманчиво проглядывающую сквозь тонкие прозрачные покрова: эти осетровые балыки с прожилками пахучего янтарного жира, лепестки розовой семги и колечки бордовой колбасы, нашпигованные ароматным сальцем, и салат оливье, и лимонные дольки в сахаре, и баночки оливок с чесноком, и маринованные корнюшончики – ой, как хороши эти закуски под приднестровский «Тирасполь», и я невольно облизнулся, внутренне отмяк... Ради такого закусона можно вытерпеть даже двух болтливых гостей, – окончательно решился я на подвиг... Нет, Фарафонов не жмот, не скупердяй... Другой вопрос, где добывает он деньги, из какого банчишки изымает процент? Иль сыто кормят его родные Фарафончики, разбежавшиеся по белу свету, и сейчас детки его – это и есть самый ценный страховой полис, заработанный предусмотрительным человеком?..

А Марфуша зажала меня в прихожей, будто хомячка в стеклянной банке, и не выпускала, издеваясь над моим смущением. От женщины пахло лосьонами и прочими европейскими примочками, которые в ходу у прелестниц. Кукольное личико наштукатурено, как у клоуна, сквозь пудру в углах пухлого зазывного рта и в переносье просеклись тонкие страдальческие морщинки, словно порезы бритвы, которые, увы, уже не заштопать, не зашпаклевать никакими снадобьями, и они-то и предрекают скорые осенние ненастные времена, уже маячащие за порогом. На ней был пушистый в синюю полоску свитер, просторный воротник свисал с шеи хомутом, и ухоженная крашеная головка выглядывала, как из защитного шерстяного балахончика, готовая при близкой опасности по-черепашьи унырнуть и спрятаться. Марфа была трусиха и оттого захлебисто говорлива, и этим невольно напоминала Татьяну Кутюрье. Это были женщины одной породы, впечатлительные, нервенные, вроде бы подвешенные на тонкие нити меж небом и землею, и их постоянно раскачивало ветрами со всех сторон; из этой неустойчивости – и все их муки, и неясные мечтания. Отчего-то я представлялся им ребенком, попавшим в беду, о котором надо было обязательно заботиться по-матерински.

– Я маленький робкий человек... Отпустили бы вы меня с миром, – жалобно попросил я, почти проскулил по-щенячьи, и мы невольно рассмеялись.

– Боитесь, что съем?

– Боюсь, – искренне признался я, уже подтаивая изнутри и отталкивая от сердца соблазны. – Вы опасны даже на расстоянии...

– Юрий Константинович, вы слышите, что говорит ваш друг?

– Слышу, слышу...

– Павел Петрович, только не молчите, прошу вас! Я так остыла внутри, я уже ледышка... Меня Фарафонов отловил, когда я ехала в монастырь... А от вас такое тепло... Я не раз вам признавалась по телефону, правда?.. Я не вру, видит Бог... От каждого вашего слова я оттаиваю, так льдинки со звоном и отпадают. Вы слышите, как внутри у меня звенит? Не притворяйтесь, пожалуйста... Я знаю, что вы ничего и никогда не боялись... Я тогда была студенткой, да. Вы говорили залу: «Если человек не идет к Богу, то Бог должен прийти к человеку». Я, как помню, тогда успокоилась, послушалась вас и стала ждать. И Он однажды пришел, я узнала Его. Худой, с котомкой, изветренное до кости лицо, волосы сзади стянуты веревкой, как у рокера.

– И неужели я мог сказать подобное? – Я сделал вид, что не расслышал признания, но сердце у меня как бы мучительно сжало в горсти.

– Это были бредни молодого диссидента, который боится взять пистолет, но таскает в кармане хорошую фигу, – захихикал Фарафонов и ехидным плутоватым смехом размагнитил прихожую, разомкнул меня от гостьи. Я смолчал, вполне согласный с Фарафоновьщ. Марфа приотодвинулась и, повернувшись к зеркалу, принялась по-бабьи ощипываться и охорашиваться, позабыв меня. Фарафонов уже нетерпеливо переминался у стола, и граненая рюмка с коньяком мелко тряслась в руке. Ему не терпелось выпить.

– Хромушин, время – деньги... За Марью Моревну... За покоенку... Не чокаясь... Боюсь, уже не встретиться там. Куда нам... С нашими-то грехами...

Не дожидаясь, Фарафонов на миг понурился, словно бы собираясь с силами иль выгадывая нужный момент, выпил махом, потер сухие ладони, сверху, по-соколиному, проглядел стол, но зацепил из закусок лишь лимонную дольку и отправил в рот, испачкав губы сахарной пудрой. Марфа остро заточенным ногтем проткнула розовый лепесток семги и чинно положила на высунутый язык, отчего-то повернувшись ко мне. Глаза ее влажно, радостно переливались, как две студенистые улитки. Потом опустошила посудинку мелкими глотками, прибулькивая горлом, как птаха.

– Первая – за упокой, вторая – за торжество момента. – Фарафонов зачем-то торопил стол, словно спешил нагрузиться и потушить сердечную тревогу. Он и про Марысю позабыл. Взгляд его был пепельный, пустой, выгоревший до золы. – За нового президента, Паша... Я был там. Он не шел, Паша, он летел, как Чапаев с занесенной шашкою, и ручьи вражеской крови лились за ним. И лилипуты попрятались... Лысые пустые головы падали, будто кочаны капусты, а шашка вжик-вжик... – Фарафонов торопливо выпил, размазывая коньяк по губам.

– А как ты попал в Кремль?

– Паша, я всюду... Было бы странно, если бы коронация прошла без меня. – Фарафонова прорвало, он говорил о тайном, что всегда скрывал, будто торопился в последний час вывернуться изнанкою: де, посмотрите, какой я на самом деле всемогущий, но признания его мало походили на похвальбу иль исповедь. Это были какие-то словесные корчи, часто прерываемые угрюмым, желчным хохотком. – Они все прошли через меня, через эти руки, жалкие ли-ли-путы... У меня была квартирка в Бахрушинском переулке, и они слетались туда, как бабочки. Вино, икра, даровой кайф, девочки, сплетни. Они догадывались, что недаром, доносили друг на друга. За все надо платить. А все, что имели, – это фига в кармане и вечно голодный завистливый зоб, и пустые защечные мешки, которые торопились набить. И этот запас тащили домой, наглым деткам, чтобы в своей норе похваляться тем, как надурили, обчистили меня, объели и обгадили... Смешно-о?.. А я, прослушивая болтовню жадных людей, как бы скитался по затхлым душным коридорам их пустых голов, среди плесени и грязи отыскивая хотя бы искру порядочности... И радовался, когда случайно находил... И вот эти плешивые шакалы с испугом встречали Пути-Пути, обскакавшего их на кривой, и прятали головы...

Фарафонов впервые назвал президента по фамилии и, вращая вокруг тулова «гамадрильей» головкой, осторожно пообсмотрелся, переводя взгляд по всем укромным местам, где могли прятаться микрофоны. Ведь и в Россию наконец пришла европейская цивилизация, когда следят не те, кому положено службою, но все – за всеми, чтобы получить навар. Фарафонов сегодня был редкостно беспокоен, словно ему поджаривали пятки иль отправились в погоню и надо было прятать концы. А может, его мучила зависть, что именно он, пастырь, человек редкого ума, когда-то игравший судьбами, нынче вдруг выпал из обоймы и оказался внутри овечьего стада, покорный и безвольный. И осталось лишь похваляться, накручивать побасенки, лить колокола, хоть бы и этим утишивая обиженное сердце.