Изменить стиль страницы

– И ничего я не считаю.

Марьюшка появилась в проеме двери сникшая, сутулая, высоко задрав плечи.

Фарафонов мучительно, с завыванием зевнул, стал теребить мокрый носишко, заламывать его на сторону, чтобы не уснуть; что-то вдруг раздвоилось, у него внутри, сломалось, и стал Фарафонов походить на старого сморщенного ребенка.

– Ложились бы вы спать, Юрий Константинович. Уж, кабыть, не молоденький, в больших годах, а живете на рысях, бегом да скоком, – пожалела гостя Марьюшка. – Для вас постель налажена.

– В чужом дому не сплю. Боюсь помереть не в своей кровати. Сколько обузы... «Скорая», милиция, дознание. Замучают без причины. Я лучше сердечных капелек приму и сон прогоню. – Фарафонов дрожащей рукою, расплескивая, худо попадая в бокал, налил коньяку. В бутылке еще оставалось много. – Пить иди не пить, вот в чем вопрос! – Язык уже окоченел, заплетался, губы намокли и пошли пузырями, словно бы утроба переполнилась всклень... Да и то, сколько можно пить, сколько можно насиловать себя и для какой нужды? Словно бы кто-то враждебный стоит за спиною и неволит, направляет руку. Фарафонов выпил с таким мучением, так окаянно затряс головою, что я подумал, вот его сейчас вырвет на кожаную желтую куртку с бархатными лацканами, и на голубой галстук с толстым узлом, и на белую сорочку с черным воротником. Но Фарафонов одолел проклятое вино и победно вскричал: «Артиллеристы, Сталин дал приказ! Артиллеристы! Зовет Отчизна нас!..»

Я понял, что Фарафонова не сломает никакое проклятое вино, ибо так умеют пить только наши «органисты». И потому наша разведка лучшая в мире!

Тут в дверь, несмотря на ночное время, позвонили. То неожиданно посетил Поликушка. От переживаний у него заклинили нервы, и сосед, побарывая стеснение и неловкость, забрел за валериановыми капельками. Он гундел Марьюшке у порога, уже собираясь уйти, но тут Фарафонов совсем поборол окаянный хмель и понял, что в доме гости. А ему так не хватало свежих людей, новых впечатлений, чтобы размыть непонятную запруду в гортани, словно туда угодил ком вязкой пакли, и развязать немеющий язык. Ухо у Фарафонова встало топориком, как у западносибирской лайки, и в старческой бормотне, едва просачивающейся из прихожей, он различил булькающий, плачущий голос Поликушки.

– Да это же мой нижайший и сверхпочтеннейший друг Полиевкт Полукарпович, – сказал шепотом Фарафонов, сдернув очки и приблизив ко мне слезящиеся глаза. – Я таких сердечных, таких глубоко вразумительных людей могу перебрать на пальцах одной руки, ну, не считая, конечно, здесь сидящих... А ну, живо зови к столу! – И, не дожидаясь меня, Фарафонов вскричал зычно: – Дружище, Поликарп Иванович, быстро сюда! А лучше рысью! По капелюшке на ночь не повредит и с седла не сбросит, но лишь пуще вскачь и до утра!

Фарафонов, видя мою нерешительность, зло толкнул меня под локоть:

– Неужели ты смеешь меня ослушаться? Живого иль мертвого ко мне! Живо...

Я залучил Поликушку, когда он поворачивал задвижку замка. Старик был явно напуган, услышав команду Фарафонова. Ему бы хотелось немедленно в кровать с ощущением валерьянки во рту, но зычный голос сановного гостя оглушил, наложил на ноги опутенки. Кустики бровей вскочили на заморщиненный лоб, и стеклянные глаза стали круглые, как у совы.

– Пойдем на минуту. Пойдемте, Поликарп Иванович, прошу вас, дело есть. – Я решительно потянул Поликушку за рукав полосатой пижамы. Старый шоферюга поволокся за мною, как лунатик. На ногах хлюпали Клавдины боты.

Увидев старика, Фарафонов вскочил, едва не обрушив стол, стиснул Поликушку в объятиях, готовый задушить беднягу, и обслюнявил того поцелуями от губ до обвисших ушей, похожих на прокисшие волнухи. Потом отстранил от себя.

– А ну-ка дайте посмотреть на любимого человека! Какой красавец, какой красавец! – протянул Фарафонов с кавказским акцентом. – И вот такой мужчина пропадает зазря. А у нас невеста для вас, Поликарп Иванович. Вы гляньте, какая девушка. Прямо Нефертити. – Фарафонов приобнял Марьюшку, решительно притиснул к себе, повернул к Поликущке и подтолкнул. – Принимай, дорогой, хозяйку. Ей цены нет.

Марьюшка отскочила, зашипела, как рассерженная кошка, и, окстившись в передний угол, где висели иконы, одернула Фарафонова:

– Привяжется, как слепой к тесту. Никак не отвяжешься... Вы не слушайте его, Поликарп Иванович.

Поликушка зачарованно смотрел на Фарафонова, на его кривое, какое-то безглазое от лихого пьянства лицо, на желтый пиджак из хорошей кожи, на голубой галстук с толстым узлом и ни на чем не мог остановить взгляд, ибо его фасеточные глаза, похожие на фары «Запорожца», поехали нараскосяк. Он явно не расслышал, чего бормотала Марьюшка, он, наверное, все еще переживал приход незваных гостей, покусившихся на его квартиру, которую однажды вручили ему на совете рая.

– А за мною из ада приходили... Двое.

– Не кручиньтесь, Поликарп Иванович. Меня черти через день навещают. Все там будем, слышь? Все ходим по краю тьмы. Днем раньше, днем позже... Стоим в очередь, как в войну стояли за буханкой ржанины. Лишь неизвестно, кто за кем... И последнего нет. Чего жалеем, старый военспец? У меня батя был генерал артиллерии Константин Фарафонов, а ты пушки у него таскал. А где он?.. Ту-ту... А ты здесь... «Артиллеристы, Сталин дал приказ...» Запевай!.. Я – первым голосом, Полиевкт – вторым, Марьюшка – подголоском, а ты, Хромушин, за дирижера... Но сначала горло надо смочить, чтобы ржавь промыло... Бокалы, Хромушин, где у нас бокалы? И чтоб с краями... Ты не хочешь нам счастливой жизни? Го-лос... А где у нас голос? Голос – в душе. А где душа? Душа – в брюхе. Значит, брюхо надо промыть, чтобы ударило в голову. Хромулин, иль как там тебя? И что мы все болтаем... болтаем, когда вино все простыло и давно пора выпить.

Удивительно, но Поликушка покорно выцедил бокал до дна, а Фарафонов, состроив губы дудочкой, с почтением наблюдал, приоткрыв рот. Глаза сквозь толстые окуляры сверкали блаженным безумием.

– А ты, Павлуша, плачешь. Ду-рак! – прохрипел Фарафонов, явно презирая меня. – Де, пропадем. Да с такими солдатами – никогда! Верно я говорю?

Поликушка крякнул, утер губы, приосанился и подтвердил:

– Ни в жисть, Юрий Константинович. Да чтоб пропасть нам? Они к нам из ада, а мы их пинком обратно. Не лезьте – и не тронем.

Поликушка вяло, сонно притопнул ножонкой. Фетровый бот, в спешке надернутый и не прихваченный пряжкою, наверное, нарушенной еще покойной Клавдией, заломился в щиколотке и чуть не обрушил Поликушку навзничь. Хорошо я успел прихватить старика за локоть.

– Гвардия, не падать! За Россию стоять насмерть! Отступать некуда... «Когда приказ нам даст товарищ Сталин!» Поликарп Иванович, пойдем ко мне жить. Уважь, старинный друг. Ты бобыль, я бобыль, места много, будем футбол гонять. Милый, какой ты милый старикан! Ты будешь мне папой! Отец, пойдем со мною...

– Да куда я пойду на ночь глядя? Вот и ноги не пляшут, и язык не шеволится...

– Сейчас запляшут... Я захочу, и они заплачут, и завоют, и запоют, и зашевелятся все твои три ноженьки. А бабушка-красавушка поможет нам. – Фарафонов вдруг упал на колени, тыкаясь носом в голени старика, стал застегивать фетровые боты, но старинные пряжки не поддавались, тонкие пальцы утыкались в твердые костомахи Поликушки и, оскальзываясь, уплывали предательски под стол. Кряхтя и о чем-то рассуждая себе под нос, никем не понятый и всеми отринутый, Фарафонов, будто бы кланяясь Поликушке, брякнулся лбом о пол и так застыл в молитвенной позе, выставив к небу костлявый зад. Тут раздались всхлипы – без пяти минут академик плакал. Я понял, что пирушка наконец-то закончилась благополучно: никого не облаяли, не обидели, кулаков не чесали, а что сказано было в хмельном жару, скоро и позабудется, еще до побудки, когда, снимая с потной подушки взлохмаченную голову, будешь туго, с непонятной тоскою, соображать, а не натворил ли ты, милый, чего дурного, не сболтнул ли лишнего, не выдал ли потаенного?

Марьюшка пыталась проводить недоумевающего Поликушку, коньяк взбодрил нашего соседа, и, несмотря на преклонные годы, ему вдруг захотелось погулять с важным гостем... Поликушка, упираясь, цеплялся за английский замок и даже пробовал облапить старушку (как после рассказывала Марьюшка), но она была непреклонна...