— Решай, брат, пока не поздно. Или, вернее, решайте.
— Я поговорю с Фаей.
— Вот и ладно.
Мы снова молчим. А что, если сын после всех размышлений и переговоров с Фаей окончательно утвердится в своем первом решении, которое вынашивалось им так давно?
На минутку я прикрываю глаза, и мне представляется — мой сын, курсант Владимир Сургин, в мундире с погонами, обрамленными широким золотым галуном, чеканя шаг выходит из строя таких же молодцов, как он, и останавливается, чтобы принять присягу.
Присяга… Помню себя в топорщащейся, только что выданной гимнастерке еще довоенного образца, с отложным воротником, с пустыми, без всяких знаков, петлицами рядового бойца. Мы, новобранцы, стоим на затоптанном сапогами дворе. Ненастный день осени сорок первого. Побрызгивает дождик, серые тучи ползут по небу, и на сердце тревожно: на фронте тяжелые бои, враг наступает…
Помню, вызванный из строя, я, стараясь, чтобы моя рука была твердой, расписался под текстом присяги и остро ощутил, как это отделило меня от самого себя, прежнего, такого, каким я был до того мгновения, когда меня вызвали из строя. Не отрешенность от самого себя, нет, готовность ко всему, — это было главным во мне тогда. Сильнее, собраннее, мужественнее почувствовал я себя с той минуты.
Присяга… Недавно я был с молодыми солдатами нашей дивизии, когда они принимали ее возле обелиска-памятника погибшим партизанам, что стоит у моста при въезде в наш город. Какими серьезными были их юношеские, почти мальчишеские лица, когда замерли они в строю, самом торжественном строю в жизни каждого, кому суждено на малые или долгие годы надеть военную форму. Сегодня, в день освобождения, мимо памятника прошли те же солдаты, уже не мальчики — воины. А если пойдем за рубеж, они вернутся оттуда совсем возмужавшими, — ничто так не делает взрослым, как чувство ответственности. Армия — школа мужества, даже если нет войны. Пройти ее полезно каждому. А Вовке — тем более. Слишком много еще в нем неустоявшегося. Пусть пройдет школу армии хотя бы в ее «приготовительном классе» — только солдатом. Нет, я не уповаю в том смысле, что она «довоспитает» Вовку, покроет в этом отношении упущения школы и наши родительские недоработки. Есть такие родители, что грозятся: «Вот возьмут тебя в солдаты, там из тебя человека сделают!» Мы воспитали сына, думаю, не так уж плохо. Но и мне и Рине хочется, чтобы он был лучше. И дело в конечном счете не в том, какую профессию наш сын изберет себе — военную или гражданскую. Важно, чтобы он был предан избранному им делу, чтобы выбор его не был случаен. Но в глубине моей души таится уверенность, что Вовка вернется к прежнему своему решению — стать военным.
Тихо, сбоку поглядываю на Вовку, закурившего новую сигарету. Уже мужчина. Взрослый, ответственный за свои решения перед собой, перед близкими, перед обществом… Как это сказал Маркс в семнадцать лет? Главный руководитель при выборе профессии — общее благо и собственное совершенствование. Мой долг отца — помочь сыну найти этого «главного руководителя». Кажется, я кое-что сумел сделать… Наносное в сыне унесется, основное останется. И мне верится — я еще поздравлю его с принятием присяги. Присяги на всю жизнь.
Мне хочется помолчать, пусть Вовка курит свою сигарету. Пусть размышляет. Не буду мешать.
А я думаю тем временем свое. Через три дня — день его рождения. День совершеннолетия, о котором я размышлял так много и так долго готовился к нему. Досадно будет, если дивизия уйдет раньше этого дня. Но ничего не поделаешь, нас могут поднять по тревоге в любой час. А я так хочу в день восемнадцатилетия сына передать ему то, что отложил для него в мою старую полевую сумку. Передать ему мое наследство…
Не сделать ли это на всякий случай сегодня, сейчас? Ведь не известно, что будет потом, после того как прозвучит сигнал тревоги, не известно, когда мы вернемся из предстоящего похода. Да и кончаются походы по-разному…
ВЕЧНЫЙ ПРОПУСК
Повесть
1
Почему часто бывает так: то, чего долго ждешь, приходит словно бы внезапно.
Еще вчера снаружи, на подоконнике, снег лежал, закрывая нижнюю часть стекла, — стерильно белый, пышный, нетронутый. Сейчас я глянул — он, оказывается, опал, посерел, стал ноздреватым. Наверху, как раз напротив форточки, народилась первая сосулька. С нее скатываются крупные, частые капли, и солнце голубоватыми искрами поплясывает в них. А ведь лишь вчера небо было по-зимнему серым и в воздухе вились снежинки.
За окном во всю раму — голубень, небо без единого облачка, чистенькое, словно подсиненное. Воробьи, будто пьяные от первого тепла, ошалело чирикая, носятся мимо окна. Того и гляди какой-нибудь с разлета в стекло врежется. Весну чуют…
А мне грустно. Снова меня атаковала моя болезнь. Вот уже третий день, как я заарестован медициной с крепким содержанием при своей квартире. Девицы в белых одеяниях, приходящие из поликлиники, сосут мою кровь в стеклянные трубочки, на анализ, — я их шутя называю «сестрами-кровопийцами». Они вяжут меня по рукам и ногам проводами, снимая кардиограммы. Не протестуй, Сургин, если уж шестой десяток разменяв, как полагается, уволен из армии по «чистой», в отставку. Лежи спокойно. Да не получается. Все думаю — как там, в техникуме? Кто вместо меня в расписании? Мне ведь так и так придется наверстывать.
А воробьи за окном снуют и снуют… Да, в моем положении и воробью позавидуешь. Не привык я сиднем сидеть, да еще в такую пору. Бывало — с утра в машину и айда в полки! Э, да что о том вспоминать!
Вошла Рина, перекинулась со мной несколькими словами — спешит на работу в свою школу. Спросила, не надо ли мне чего-нибудь? Нет, милая, ничего не надо. Иди спокойно…
Ушла, положив на стул возле дивана свежие газеты и поставив на подоконник несколько фиалок в стакане с водой. Я и спросить не успел, где она раздобыла их в такую раннюю пору? Ведь фиалки появляются обычно лишь тогда, когда уже совсем сходит снег.
Да, газеты… Разворачиваю, как всегда, первой «Правду». По-свежему ломко хрустящий лист пахнет типографской краской.
С нетерпением отыскиваю колонку иностранной информации. Что во Вьетнаме? Снова бомбят. Уже который год. Не хочется верить, ну, а вдруг от этого никак не утихающего огня разгорится большое пламя? Пламя, которое коснется всех. Каждого человека на земле. И врага, и друга, и равнодушного. И тех, кто уже получил от жизни все, и тех, кто еще ничего не успел взять от нее. Коснется меня, Рины, и уж конечно — нашего Володьки, которому сейчас уже двадцать второй год.
Я часто думаю о войне. Бесконечно задаю себе вопрос, который, наверное, волнует многих: будет ли она? А если будет — то когда?
В прежние годы многие люди, чтобы не держать души в страхе, успокаивая себя, рассуждали о войне — да рассуждают и сейчас — так: «Этого не будет, потому что этого не может быть!» Грустная наивность. Они похожи на того скептика, который, впервые увидев в зоопарке жирафа, заявил, что существование такого животного — нереальность. Но возможная война — зверь поудивительнее жирафа, и оттого, что закроешь глаза, ее тень не исчезнет. Эта тень всегда лежит на нас…
Да, к этому трудно привыкнуть. Но кажется, уже начинаем привыкать… Для тех, кто жил несколькими десятилетиями раньше, да и для нас самих еще в недавние годы показалось бы немыслимым жить, зная, что стоит кому-то где-то нажать кнопку — и через несколько минут от тебя и от всего вокруг останется только пепел. Давно ли люди перестали нервно реагировать на каждый признак придвинувшейся войны? Помнится, где-то в году пятьдесят втором над нашим побережьем пролетел зарвавшийся американский самолет. И как только об этом стало известно населению, хозяйки забегали по магазинам, закупая соль, спички, мыло — продавцы радовались: план товарооборота был моментально перевыполнен, А еще лет через десять, помню хорошо, в сентябре шестьдесят второго, когда я еще служил в армии, мне довелось быть, проездом из отпуска, в Крыму. В те дни грозно придвинулась тень войны — был самый острый момент конфликта из-за Кубы. До конца отпуска у меня оставалось еще время, но я поспешил вернуться к себе в дивизию: мало ли что, а вдруг? По дороге в Севастополь, куда я ехал из дома отдыха автобусом и где должен был пересесть на поезд, я не без тревоги рассматривал матросские патрули на развилках и перекрестках дорог — в полной боевой форме, с автоматами и противогазами, а когда, уже в городе, увидел, что причалы и рейд пусты — все корабли флота ушли в море, — то окончательно понял, что обстановка куда серьезнее, чем мне казалось до той минуты. Но в часы, оставшиеся мне до поезда, ходя по городу, я с удивлением наблюдал, что жизнь в нем течет без всяких признаков возможной грозы: отъезжающие не осаждают билетных касс, никто не суетится возле магазинных прилавков; как обычно, сообща и в одиночку бродят курортники, городской пляж полон безмятежно загорающих… Что это, подумал тогда я, непонимание напряженности положения, благодушие? Или просто привычка к постоянной угрозе, под которой мы живем много лет, сознание, что никакая суета не избавит от того, что грозит каждому, не избавит и не уменьшит угрозы? А может быть, и скорее всего именно так: спокойствие, рожденное твердой уверенностью в нашей силе?..