…Черт возьми! Почему на сердце так беспокойно, тревожно? Казалось бы, чего еще? Лежу дома на самых законных основаниях, знай себе лечись, выполняй медицинские предписания, глотай в установленные часы таблетки. Пал Саныч все время твердит: «Лучшее лекарство — покой». Но ведь покой легко достижим только для равнодушных. Или для тех, кто умеет «отключаться» от всех забот. Я не умею. Мысленно я там, с нашими. Сейчас как раз часы занятий по тактике.
На полях, где идут занятия, наверно, еще лежит снег — подтаявший уже, чуть потемневший, — в нем четко пропечатываются следы колес и гусениц. Я словно слышу, как рокочут моторы, как тукают нестрашные, учебные выстрелы, вижу, как впереди, у края поля, черными броскими столбами встает дым, имитирующий разрывы. Все условно, игра для взрослых. Я играл в эту игру уже сотни раз. Но всегда даже обычные полевые занятия по тактике немножко да кажутся мне настоящей войной. Может быть, потому, что мысль о войне всегда живет в нас — глубоко внутри, подспудно, но живет. И не только потому, что мы — военные, что у нас в крови — быть всегда готовыми к войне. И не только потому, что минувшая война, сколько бы ни прошло лет, не уходит из нашей памяти — она уйдет из нее только с нами.
Обычные полевые занятия, а тем более учения, кажутся настоящей войной… Не всем, конечно. Кое для кого — это только служба, условность, игра. А надо, чтобы это ощущение настоящей войны было у каждого. Надо, чтоб любой из нас, военных, в такой игре, как серьезный актер, воплощался в образ. В свой собственный образ — в той обстановке, в которой, не дай бог, придется действовать. Все мы — потенциальные актеры театра военных действий. Театра, драматичнее которого нет и не может быть. Театра трагедийного. В прежние времена в нем бывали и участники, и зрители, сцена была отделена от зала. В будущем, если он начнет свои грозные спектакли, сценой для них явится вся планета, в этом театре не останется зрителей — все будут участниками. Ну, а мы пока репетируем свои роли… Вот только я на сегодняшний день оказался за сценой.
В доме тихо. Рина с раннего утра, как всегда, у себя в школе, Володька — на работе. Рина оставила нам готовый обед — только подогреть. Но Володька может и не явиться к обеду — с ним это нередко случается: перехватит где-нибудь, обойдется сухомяткой. Рина, когда узнаёт, что он обедать не приходил, всерьез расстраивается. Но если бы только этим Володька ее огорчал…
Известно, малые дети — большие заботы, большие дети — еще большие заботы. Загадывает сын загадку за загадкой. Какая нужда ему была из девятого класса в вечернюю школу переходить, на работу устраиваться? Я не против, чтобы зарабатывал. Сам я с шестнадцати лет стал добывать свой хлеб. Но меня обстоятельства заставили. А Володьку? Добро бы работу нашел особо привлекательную. А то ведь так, куда пошлют, дежурным электромонтером в жэке. Я пытался выяснить у него, почему он так поступил. Но вразумительного объяснения не дождался. Скорее всего, им двигало стремление к самостоятельности. Ну что же, коли решил, пусть тянет два воза. Молодой, сдюжит.
Беспокоит меня другое.
Вчера к ужину его так и не дождались. А уже поздно, когда я задремал, услышал за дверью в соседней комнате голоса. Володька о чем-то упрашивал мать, стараясь говорить шепотом, но голос его то и дело срывался. Он о чем-то просил Рину, повторяя одно и то же. Наконец я разобрал слова: «Не говори папе! Только не говори папе!» Что — не говори? Я встал, подошел к двери, распахнул. Володька стоял перед матерью, опершись о стену, в распахнутом пальто, весь какой-то обмякший, взъерошенный. «Пьян? — спросил я. — Это твоя вечерняя школа? Хорош!.. Где ты был?» «С Валерой… Получка», — попытался он оправдаться, но я оборвал: «Иди проспись сначала!» — и вернулся к себе, сюда. Немного погодя, когда парень, как видно, заснул, ко мне пришла обеспокоенная Рина. Мы долго говорили с ней. Я не удержался, чтобы не упрекнуть ее за потворство сыну. Когда Володька устроился на работу, он сам предложил все заработанные деньги отдавать матери с тем, чтобы та выделяла ему определенную часть получки на личные расходы. Я был доволен этим. Но очень скоро стал замечать, что сердобольная Рина то и дело финансирует Володьку сверх положенного, когда он просит. Но ему и этого мало. Подрабатывает на каких-то «шабашках», в которые его втягивают приятели. Подозреваю, что ради этих шабашек он порою пропускает занятия в вечерней школе. Но главная беда даже не в этом. Почему его так обуяла жажда заработка? Я пытался расспрашивать — отмалчивается. Добиваться ответа? Но если сказать не хочет — уж лучше молчание, чем вынужденное вранье. Не на то ли ему деньги нужны, чтобы выпивать?
Владимир вообще в последнее время все менее откровенен с нами. Рина уверяет — это возрастное явление, свойственное мальчишкам. Что ж, возможно. Но все-таки мне кажется, что с Володькой творится что-то неладное. Еще недавно, год назад, а то и меньше, он делился со мной своими мальчишечьими тайнами, и наш дом был и домом его друзей. Я знал их всех и был спокоен за сына. Мне нравились его прежние школьные товарищи, одноклассники: сосредоточенный, влюбленный в физику, как в поэзию, Степок — кажется, он и увлек Володьку электротехникой, и чуточку застенчивый Гёза, из здешних мадьяр.
А вот теперь и Гёза, и Степок бывают у нас редко. Вероятно, не только потому, что у них с Володькой разное свободное время, да и разные интересы. Боюсь, дело в другом. Не отбивают ли сына от старых друзей новые дружки? Может быть, среди этих новых есть и неплохие ребята. Но я их не знаю, Володька о них ничего не рассказывает и приводить их в дом почему-то не очень любит. Из новых товарищей сына я знаю только одного довольно развязного парня по имени Валера. Как-то разок-другой сын приводил его в дом. Они вместе монтерят, Валера, кажется, за старшего. В одно из посещений, дело было вечером, мы пригласили Валеру к чаю. Стали расспрашивать, кто он, из какой семьи. И узнали, что родился он в деревне, однако вскоре после войны, когда в колхозе дела обстояли худо, его отец, в то время только что вернувшийся с фронта, уехал с семьей оттуда и пристроился в охране на фабрике в нашем городке.
Меня покоробило, что Валера с издевочкой говорил о своей деревне. Не понравилось и то, как кичливо он повторял: «Я — рабочий класс!» Не выношу, когда человек чванится чем-либо. Чванство — первый признак ограниченности.
Не по душе мне этот Володькин приятель. Молод, а уже видно — живет лишь для себя, считает себя пупом если не всей земли, то хотя бы окружающей местности.
Боюсь, что этот Валера Володьку и на шабашку, и на выпивку сбивает. К учебе он относится с пренебрежением. Прорвалось же у него тогда в разговоре за чайным столом, когда Володька завел речь о том, что после школы поступит в университет: «Диплом заимеешь, а что? Больше, чем теперь, заработаешь?»
Удивляюсь, почему Владимир вдруг затеял поступать в университет? До последнего времени он собирался в высшее военное. И мы уже считали это решенным. Еще давно, когда Володька учился в пятом или шестом классе, он возмечтал стать офицером. В то, что у него это желание возникло так рано, и моя доля вложена. Но не только моя. Мальчишка вырос в гарнизонных городках и уже с детсадовского возраста стал считать себя потомственным военным. Лет пять ему было — пристал к матери: «Сшей форму!» Та выкроила из моего старого, сделала все честь честью, даже погоны. Потребовал Володька на них майорские звезды — на большее пока не претендовал. Но я умерил его честолюбие, сказал: «Послужи пока рядовым. А будешь себя хорошо вести — присвою тебе очередное звание, если мама аттестует». До ефрейтора он все-таки дослужился — к тому времени, когда в детсад ходить кончил. Гордился ужасно: «Я отличник боевой, сын полка». В школу пошел — с первого класса в суворовское стал проситься.
Все это сперва лишь веселило меня. Считал, для парня все эти устремления вроде игры, не больше, видел бы не жизнь военного городка, а другую — в другое бы играл. А потом вижу, у него будто всерьез устоялось. Может быть, этому помогли мои рассказы о войне? Правда, рассказывал я не так уж много. Особых подвигов не совершил, воевал как все. Да и не всегда хотелось ворошить прошлое.