После этой беседы я нанес визит Борису Суворину{117}, владельцу и главному редактору газеты «Вечернее время» — главного рупора травли всего немецкого и Германии, однако ж и единственного за все время не проронившего обо мне ни слова. Я знал, что реабилитация моей персоны именно в этой газете будет иметь для общественности решающее значение. С Сувориным я был знаком лично, однажды оказал ему большую услугу — спас из ситуации, которая могла бы иметь для него весьма неприятные последствия. Он уважал меня как человека и определенно считал неспособным на поступки, в которых меня обвиняли.
Когда я вошел, Суворин протянул мне обе руки. «Вчера я узнал, что вы свободны, тотчас взялся за перо и написал вот эту статью, чтобы опубликовать нынче вечером, но посмотрите, каков вердикт цензуры!» На бумаге стояло: К печати запретить!
У МИНИСТРА ВНУТРЕННИХ ДЕЛ
Такого я не ожидал! Пресса писала, что я уличен в позорнейших преступлениях и приговорен к повешению, напечатала мой портрет с подписью: «Граф Кейзерлинг — изменник родины и шпион!»; возмутительно обливала грязью мою семью и всех балтов, — этого терпеть никак нельзя. И я поехал к губернатору графу Адлербергу.
Граф Адлерберг был немцем только по фамилии, на деле же принадлежал к числу карьеристов и черносотенцев. Принял он меня очень сдержанно и на мои справедливые упреки касательно позиции прессы и цензуры ответил, что они подведомственны только министру внутренних дел и мне следует обратиться к нему. Я попросил его по телефону запросить министра, не соблаговолит ли он принять меня сегодня же. Согласие было получено, и граф Адлерберг вызвался сопровождать меня. Аудиенция предстояла через несколько часов.
Я намеревался потребовать от министерства полного оправдания путем официальной декларации моей невиновности. Опасаясь отказа, я взял с собой заявление, которое адресовал в канцелярию губернатора и в котором просил уволить меня с государственной службы и освободить от должности председателя царскосельского земства. Это заявление я оставил в секретариате, где испросил регистрационный номер, под коим его занесли в журнал.
Министр внутренних дел, согласно ст. 3 Закона, имел право без указания причин уволить любого чиновника своего ведомства, если полагал это необходимым. И уволенный, даже будучи совершенно невиновен, оставался в таком случае навсегда запятнан. От этого я хотел себя обезопасить, заранее подав прошение об отставке по собственному желанию. Кроме того я предвидел, что в тогдашнем эмоциональном состоянии наверное наговорю больше, чем позволительно в моей должности.
Маклаков{118}, недостойный преемник Столыпина, тоже был карьеристом, выскочкой и чем угодно, только не джентльменом.
Принял он меня сдержанно и с заметной холодностью — руки не подал, разговаривал со мной стоя.
Я объяснил министру причину моего визита и добавил, что располагаю доказательствами, что цензура лишает прессу возможности сообщить о моем освобождении и полной невиновности и опровергнуть ее клеветнические выпады.
Министр ответил: «Вы не можете требовать, чтобы я во время войны публиковал материалы, свидетельствующие об упущениях верховного командования. Авторитет его надлежит всячески оберегать, поэтому я не могу разрешить прессе вновь вернуться к вашему делу. Как добрый российский патриот, вы, подобно всем нам, должны идти на жертвы. Приходите с вашим ходатайством о реабилитации, когда война кончится». Граф Адлерберг добавил: «Как добрые патриоты, мы, носители немецких фамилий, поневоле вынуждены сносить такое».
Я долго сдерживал гнев и ярость, но, услышав этот бесстыдный ультиматум — из патриотизма отдать на поругание мою честь и честь всех балтийских немцев, чтобы еще сильнее разжечь ненависть к всему немецкому, — более терпеть не мог.
Сначала я обратился к Адлербергу: «Вы, конечно, ренегат и начисто забыли, что такое немецкая честь и немецкая верность, однако для русских вы тоже всего-навсего проклятый немей, как и я, и с вашей и господина министра точки зрения ваша жертвенная смерть на виселице принесла бы отечеству еще больше пользы, нежели моя. Верховному главнокомандованию было бы куда выгоднее использовать для нагнетания антинемецких настроений вас, а не меня, ибо вы занимаете более высокий пост. Вы — губернатор, гофмейстер, в родстве с высшей российской знатью».
Потом я обратился к министру: «Я полагаю бесполезным говорить с таким человеком, как вы, о моем понимании обязанностей министра по поддержанию авторитета и чести России и престижа верховного главнокомандования. Но я полагаю величайшим несчастием для России, что в столь тяжкое время именно вы занимаете пост министра внутренних дел. Мы, балты, — верные императору российские подданные, и наша честь связует нас с Россией крепче, нежели ваш сомнительный патриотизм, готовый в любую минуту повернуть куда ветер дует. Я не желаю зависеть от людей вроде вас и графа Адлерберга, а потому отказываюсь от должности!»
«Как вы смеете так разговаривать со мною, министром? Не вы отказываетесь от должности, а я увольняю вас по статье третьей!» — закричал Маклаков.
«Этого вы сделать не можете, — возразил я, — так как я уже подал заявление об отставке и имею документ о регистрации оного». С этими словами я повернулся к ним спиной и вышел из кабинета.
В МИНИСТЕРСТВЕ ДВОРА. МОЕ ДОСЬЕ
Единственным доказательством моей невиновности покуда мог служить тот факт, что я камергер: если я останусь в этом звании, никто не сможет утверждать, что я в чем-то замешан.
Чтобы иметь придворное звание, нужно было состоять на государственной службе; оставив государственную службу, человек автоматически лишался и придворного звания. Я был приписан к министерству внутренних дел и потому немедля отправился к генералу Мосолову{119}, начальнику канцелярии министерства двора; мы дружили, и я хотел с ним посоветоваться.
Встретил он меня с большой радостью: «Поздравляю вас, дорогой граф, вы чудом избежали виселицы!» Затем он рассказал мне, что в момент моего ареста император находился в Москве, именно там министерство двора получило из штаба верховного главнокомандования телеграфную депешу, что я изобличен в государственной измене и шпионаже и утром в воскресенье буду повешен. Вечером в субботу меня препроводили в крепость, и тою же ночью, когда я в пароксизме страдания рухнул без памяти в моей камере, за красным столом в соседнем помещении заседал военный трибунал, приговоривший меня к смерти. Следующим утром, исключительно ради проформы, я должен был предстать перед этим трибуналом и выслушать смертный приговор.
Председатель трибунала, незнакомый мне полковник, должен был поставить под приговором свою подпись. Однако, прочитав протокол следствия и изучив приложенный обвинительный материал, он отказался подписать приговор, так как представленные документы не могли убедить его в моей виновности. Пусть меня казнят без суда, по приказу штаба, либо в соответствии с законом назначат новое расследование, возложив эту задачу на жандармерию и прокуратуру. В результате экзекуцию отложили.
Таков был «случай», о котором упоминали на допросе генерал Иванов и прокурор Константинов, — когда я не понял, о чем идет речь.
Мосолов сообщил мне также, что, когда пришла телеграмма с известием, что казнь отложена и назначено доследование, император выразил свое удовлетворение: «Быть может, это все же ошибка. Я не могу представить себе графа Кейзерлинга изменником родины и шпионом».
Затем я рассказал Мосолову, что произошло между губернатором, министром и мною, что в настоящее время я уже не на государственной службе и предвижу большие сложности с моею припиской к другому ведомству, ибо репутация моя сильно подпорчена и я совершенно лишен возможности восстановить свое доброе имя. Мосолов со мною согласился, и мы стали размышлять, какие оказии могут представиться в различных ведомствах и каковы мои шансы у высокопоставленных особ, и, в конце концов, решили, что рассчитывать можно только на старика Булыгина{120}. Он возглавлял попечительский совет учреждений императрицы Марии, прямо подчинявшихся императрице-матери Марии Феодоровне; кроме того, в свое время я пять лет проработал в этом ведомстве.