Перехватив его взгляд, Пепеляев оторвал здоровенный ломоть:

— Угощайтесь.

— И сольцы, бы хорошо.

Деревянная расписная солонка, щелчком припечатанная к столешнице, переместилась на ближний край, Мурзин аккуратно пересыпал все ее содержимое в карман шинели. Затем вырвал из — под корки кусок мякиша, посолил, запихал в рот. Пепеляев, расслабившись, наблюдал за ним с очевидным удовольствием.

— Вот что, братец, — сказал он. — Будешь говорить правду, отпущу тебя. Понял?

— Ага.

— Даю честное слово.

Мурзин кивнул. Теперь он видел контур соблазна очерченным до конца, и странное облегчение холодило душу. Ближайший план был таков: успеть съесть побольше, пока не отобрали.

— Начнем с Грибушина, — предложил Пепеляев. — Что могло у него остаться после ваших реквизиций?

— Ничего, — с набитым ртом промычал Мурзин.

— Ни товаров, ни золота, ни драгоценностей?

— Шаром покати.

Прожевав, дополнил:

— Все они нынче голые, Сил — Силычи — то.

— И Каменский? — спросил Пепеляев.

— Как сокол. Мои ребята у него и ложки серебряные унесли.

— И Чагина, и Фонштейн, и Сыкулев — младший?

— Голытьба, — подтвердил Мурзин.

Минут через пятнадцать такого разговора Пепеляев, рассвирепев, отнял у него остатки каравая и закинул в угол. Мурзин стоял на своем, и непонятно было, то ли он врет, пытается провести, то ли его самого провели хитрюги купцы.

Шамардину приказано было Мурзина обратно в тюрьму не водить, запереть здесь же в чулане.

В дверь постучали, вошел часовой — юнкер, один из двоих, поставленных у каминной залы, доложил, что арестованные выбрали парламентера и просят его принять.

— Веди, — обрадовался Пепеляев.

И рано обрадовался: через минуту прибыл Каменский, что уже само по себе доказывало всю несерьезность дела. И действительно, от лица всех Каменский предложил внести требуемую сумму в царских ассигнациях или в «керенках». Но Пепеляев решительно отклонил попытку компромисса.

Он приказал подавать коня, сначала посетил старые казармы за Сибирской заставой, где разместились один из полков и юнкерский батальон, устроил юнкерам перекличку, осмотрел пожарную снасть, потом помчался на вокзал, где ремонтировали разбитые снарядами пути, с вокзала — в штаб дивизии. Там он составил десяток приказов, еще столько же подписал и до часу ночи сидел над штабными картами: из Омска приказывали 2–ю Сводную дивизию полковника Штаммермана двинуть на уфимское направление; для наступления на Глазов сил не хватало, решено было расширить плацдарм на правом берегу Камы и ждать подкреплений. В час ночи по телефону донесли, что верстах в двадцати от города появился красный бронепоезд. Поскакали на Каму. Пепеляев испытал боеготовность охранявшей мост батареи, затем с двумя командирами полков поехали в номера Миллера, чей владелец еще не вернулся из Уфы, съели приготовленный денщиками не то ужин, не то завтрак и разошлись по комнатам. Выжиги — купцы казались уже чем — то далеким, несущественным, почти не существующим. С наслаждением раздевшись, Пепеляев лег в чистую цивильную постель, и было такое чувство, будто он лег, полежал немного, а уже надо вставать: в дверь стучали. Спал, наверное часа полтора, не больше — утром, около шести часов, разбудил Шамардин, рапортовавший, что купцы согласились на капитуляцию. Казалось, он ждет, что сейчас генерал соскочит с постели и бросится его обнимать, но Пепеляев никакого особенного восторга не испытал.

— С каждым пошли двоих солдат, — сказал он. — Пускай идут по домам и несут все в комендатуру. Сроку им два часа. Пока не приду, никого не отпускай.

В двадцать минут девятого Пепеляев подъехал к губернаторскому особняку и уже в вестибюле, заметив часового у шинельного чулана, вспомнил, что здесь, за этой дверью, сидит Мурзин.

Тот нехотя встал навстречу — небритый, с мятым лицом.

— Ну что? Будешь рассказывать, как купцов — то грабил?

— Свидимся на том свете, расскажу, — пообещал Мурзин.

— Обождать меня там придется.

— Ничего, обожду. Бог даст, недолго.

— Так вот, — ласково сообщил Пепеляев, — сейчас мне доложили, что пермское купечество решило пожертвовать в пользу моих солдат по десять тысяч рублей с брата.

— Не шибко — то расщедрились, — оказал Мурзин, ничуть не удивившись, и Пепеляев запоздало сообразил, что сюрприза не получилось: здесь в чулане, хранились купеческие шубы и шапки, купцы заходили сюда, прежде чем отправиться по домам.

— Значит, обманул меня вчера? — спросил Пепеляев. — Или тебя, может, обманули Сил Силычи? А? Ты с них одну шкуру, другую, а у них этих шкур, как у капусты. Давай божись, будто знать ничего не знал. Тогда отпущу.

Мурзин молчал.

— Оглох? Побожишься, так и быть, поверю. Выведу сейчас на крыльцо, и проваливай… Ну?

— Совестно, — сказал Мурзин.

— Ишь ты! — удивился Пепеляев. — Гордый? А чего тогда хлеб мой жрал?

— Есть хотелось, — объяснил Мурзин.

— И еще хочешь?

— Хочу. Двое суток не ел.

— Есть хочешь, а жить не хочешь?

Выйдя в коридор, Пепеляев еще помедлил, дожидаясь, не передумает ли; не дождался, велел часовому запереть чулан и двинулся в сторону каминной залы.

Понурые, с зелеными лицами, кутаясь в шубы, купцы сидели за столом, среди них — важный лысый старичок с бородкой, с моноклем в глазу.

— Это ювелир Константинов, — подсказал Шамардин.

— Молодец, догадался, — подхватил Пепеляев, оглядывая стол в поисках принесенных сокровищ, но ничего не увидел, кроме маленькой черной коробочки, одиноко стоящей перед Константиновым.

Шамардин между тем докладывал, что Калмыков согласился внести свою долю рыбой — соленой, вяленой и мороженой; Грибушин — чаем, Ольга Васильевна — мылом и свечами, и свозить все это в комендатуру не имеет смысла. Фонштейн же предъявил вексель, согласно которому Сыкулев — младший задолжал ему как раз десять тысяч, и он, Шамардин, чтобы продемонстрировать всем твердость и справедливость новой власти, решил взыскать эти деньги с Сыкулева — младшего дополнительно к его собственному взносу, а с Фонштейна ничего не взыскивать.

— Правильно, — одобрил Пепеляев.

Сыкулев — младший запыхтел, собираясь возмутиться, но генерал прикрикнул:

— Отставить, господин Сыкулев!

При всей своей нелюбви к ростовщикам он понимал: долги надо платить, потому что любой должник всегда надеется на перемену власти, которая все спишет, и положиться на него нельзя. Причем это относится ко всяким долгам, не только денежным.

— Но проценты в пользу Фонштейна, я думаю, взимать не стоит, — сказал Шамардин. — Десять тысяч и ни копейкой больше. И вексель уничтожить.

— Совершенно верно, — кивнул Пепеляев. — Никаких процентов!

Шамардин, одобренный двумя похвалами кряду, продолжал докладывать: за Каменского также уплатил Сыкулев — младший, но уже на сугубо добровольных началах; Каменский подписал обязательство уступить ему за эту сумму пассажирский пароход «Людмила», он же «Черномозский пролетарий», который осенью был уведен красными и в настоящее время находится в районе Черномозского завода, сто верст вверх по Каме.

— Ну и ну! — Пепеляев с подозрением глянул на Каменского. — Не продешевили вы? Целый пароход, и всего за десять тысяч?

— А что делать? — огрызнулся тот, нервно дрыгай тощим коленом, обтянутым полосатой брючиной. — Как прикажете поступить, если мне только самовар и оставили? Ждать, пока вы меня расстреляете?

— Итого, — подвел баланс Шамардин, — в счет векселя Фонштейну, за Каменского и за себя лично господин Сыкулев представил перстень с тремя бриллиантами.

— Золотой?

— Платиновый. Ювелир оценил его в тридцать две тысячи рублей золотом по курсу шестнадцатого года.

— Тридцать две — тридцать три, — солидно уточнил Константинов. — Изумительная вещь. Бриллианты чистейшей воды и необычайно крупные.

— Пускай будет тридцать три, — милостиво решил Пепеляев. — Три тысячи мы ему вернем. Чаем, свечами или мылом. Любопытно, откуда у вас такой перстень, господин Сыкулев?