Было две коробочки, объяснял Мурзин. Одна, с перстнем, лежала на столе, другая — у вора в кармане, пустая, и незаметно поменять их местами было не так уж сложно. А вынуть прямо в кармане перстень и бросить коробочку в камин, чтобы на случай обыска избавиться от улики, — еще проще. Имени вора он не называл. Зачем? Догадаться легко, семи пядей во лбу иметь не надо. И не говорил о том, что Ольга Васильевна, с которой Грибушин поделился своей догадкой, позднее извлекла из камина пружинку от сгоревшей коробочки — сизую, потемневшую в огне. Потом, уже на свободе, шантажируя похитителя, можно взять с него отступного. Вот, что ей важно, и плевать она хотела на Грибушина с его любовью и проницательностью. У нее свои расчеты.

А у Шамардина — свои, похожие.

Но ни он, ни Ольга Васильевна так, видимо, и не поняли, куда потом девался перстень. Да и Грибушин скорее всего об этом не знает.

— Коробочка брошена была в огонь неудачно, не успела сгореть до конца, — говорил Мурзин, держа на ладони обгорелый лоскуток синего бархата. — Вспомните, кто угли — то в камине разгребал…

— Врет он, ваше превосходительство! — заорал Шамардин, схватив со стола коробочку с отломленной крышкой. — Где тут бархотка?

Мурзин увидел белеющее донце и все понял. Зачем, дурак, оставил коробочку на столе?

— Не верьте ему, ваше превосходительство! Он эту бархотку сам вынул, обжег, а на меня валит. Помирать — то не хочется!

— А из чьих галифе она выпала? Все видели.

— Кто видел? Кто? — кричал Шамардин.

Видели Калмыков с Фонштейном, но промолчали, остерегаясь впутываться в эту свару, и Грибушин тоже промолчал, потому что не желал помогать ни Мурзину, ни Пепеляеву; остальные, среди них и дежурный по комендатуре, как раз в тот момент были отвлечены котом.

Свидетелей не нашлось, и Шамардин почувствовал себя увереннее. Ведь не станет же Мурзин требовать, чтобы его снова обыскали.

— Выкручиваешься, падла? Помирать — то не хочется, а? Ишь, умник! Чего придумал — то! Коробочка, да еще коробочка. По — твоему, я ее в огонь бросил, а перстень украл?

— Я этого не говорил, — сказал Мурзин.

— Ага, выкручиваешься! Испугался, падла? — Шамардин обернулся к Пепеляеву. — Сами посудите, ваше превосходительство, ну откуда я мог знать, в каком футляре Сыкулев свое колечко принесет?

Пепеляев молчал, с подозрением поглядывая на своего адъютанта: почему решил вдруг стрелять в Мурзина? Он ничего не понимал, но не хотел требовать разъяснений, чтобы не выглядеть глупее других, которые, значит, что — то понимали, если ни о чем не спрашивали.

— Раз такой умный, — предложил Шамардин, — пускай скажет, где перстень?

— Ну, — спросил Пепеляев, — где? Может в кармане у тебя лежит?

— Дайте мне двоих конвоиров и полчаса времени. — Сказал Мурзин. — Я принесу.

— Так его здесь нет? Как так?

— Принесу, увидите.

Подумав, Пепеляев ткнул пальцем в дежурного по комендатуре, затем в одного из юнкеров:

— Ты и ты… Пойдете с ним. Но смотрите у меня!

— Никуда не денется, — пообещал дежурный.

— И я с ними, — вызвался Шамардин. — Револьвер мой позвольте, ваше превосходительство.

— Чтобы застрелить его при попытке к бегству? — спросил Пепеляев. — Останешься здесь. Понял?

— Полагаюсь на вашу честь, генерал, — сказал Мурзин. — Вы помните свое слово?

— Отпущу, не бойся.

— Не меня одного.

— Иди — иди, — поморщился Пепеляев, потому что вспоминать про честное слово было неприятно. — Много разговариваешь.

Когда за Мурзиным с его конвоирами закрылась дверь, Пепеляев перевел взгляд на купцов, которые в шеренгу по одному замерли вдоль стены, ежась под его взглядом, отбрасывающим их одного за другим в сторону, как костяшки на счетах. Грибушин, Каменский, Чагина. Внезапно Сыкулев — младший выронил свою палку и медленно стал сползать по стене вниз, пока не опустился на корточки, страшно хрипя и с ужасом глядя на генерала вылупленными глазами.

Господи, ну конечно! Кто, как не он, мог принести с собой два одинаковых футляра? Ведь Грибушин говорил… В то же мгновение Пепеляев крутанулся на каблуках и коротко, мощно ткнул Шамардина кулаком в переносье. Сшибая стулья, тот отлетел, рухнул на пол. Напряглась и дрогнула рука с револьвером, Пепеляев едва не нажал спуск, но сдержался, швырнул револьвер Шамардину — пускай сам, подлец, приставит его к виску. И отвернулся, встал лицом в окно. Еще не хватало им всем видеть слезы у него на глазах. И это соратник? Боевой товарищ? Ах, выжига! Теперь — то все было ясно: Шамардин нашел в камине обгорелую бархотку и спрятал, чтобы позднее, тыча ее Сыкулеву под нос, обложить его контрибуцией — в свою, разумеется, пользу. Пепеляев смотрел в окно, глаза щипало. Ради кого он воюет? Ради этих? И бок о бок с кем? С этим? Так стоит ли? Слезы стояли в глазах, он дергал бровями, словно хотел и никак не мог чихнуть. Ждал выстрела. Не дождавшись, обернулся. Стреляться Шамардин и не думал, спокойно засовывал револьвер в кобуру, собираясь идти.

— Ваше превосходительство, — с достоинством сказал он, — я вынужден сегодня же донести в Ставку о ваших противозаконных действиях, подрывающих у населения доверие к Сибирскому правительству и лично к верховному правителю России адмиралу Колчаку. Моя гражданская совесть не позволяет мне больше молчать. Честь имею!

Щелкнув каблуками, поклонился и вышел.

По Сибирской вниз, к Каме, затем два квартала вдоль Покровки и опять вниз, уже по Красноуфимской; сначала вниз, после вверх — улица поднималась на береговой холм, по ней вышли к длинному двухэтажному зданию духовной семинарии, где недавно еще находился Дом трудолюбия в одном крыле, клуб латышских стрелков «Циня»— в другом, а со вчерашнего дня разместился лазарет. Город за спиной курится дымами. Холодно.

Скоро стемнеет. Впереди Кама, леса на противоположном берегу сплошной грядой уходящие к горизонту, слева — мечеть, справа, над обрывом — Спасо — Преображенский собор, желто — белая уступчатая колокольня; навершье креста на ней было той условной точкой, которой отмечался город на географических картах. Вот она, эта точка, в бледнеющем зимнем небе. Где — то на правом берегу, в прокуренном вагоне, штабные сейчас тычут в нее карандашами, изогнутые красные стрелы, как кометы с хвостами, летят к ней с запада, обозначая направления ударов. Ой, летят ли?

— А сказал полчаса, — укорил дежурный по комендатуре.

— Ну, час, — ответил Мурзин. — К теще на блины опаздываешь?

Подошли к сыкулевскому дому — широкому, грузному, темному, как перестоявший боровик. Во дворе, над крышей дровяного сарая, издалека заметный, торчит домик голубятни, похожий на теремную башенку, поставленный так, чтобы камским ветром не сносило на него дым из трубы.

Мурзин сам держал голубей и сыкулевских знал хорошо, на всю Пермь славились его голоногие вертуны, на лету кубарем идущие через хвост, и хохлатые беззобые плюмажники, и розовые трубачи, и особенно чистяки — снежно — белые, ослепительно ходящие на кругах на такой высоте, что в солнечные дни теряются в сиянии, в блеске, лишь через бинокль или в корыте с водой, как в зеркале, можно тогда следить их полет. При всей своей скупости Сыкулев — младший на голубей денег не жалел, аж из Франции выписал однажды каких — то горбатых уродов с курицу величиной, но в то же время не брезговал и переманить пару — тройку с чужих голубятен. Дней десять назад сманил у Мурзина голубку — чернокрылую, с перевязками. Соседские пацаны, лазавшие по крышам, донесли, что живет у Сыкулева, в его терему. Видимо, это была месть за реквизицию; Мурзин хотел идти разбираться, да уж не до того стало: фронт надвигался с востока, Пепеляев захватил Сылву.

— Здесь, что ли? — спросил дежурный по комендатуре.

Стояли перед массивными потемневшими воротами, и Мурзин вновь почувствовал себя кречетом, но уже не взлетающим с руки, а из поднебесья падающим на добычу: он заметил одинокого голубя — пестро — белого, с глинистыми мазками, сидящего на крыше голубятни, и померещилось даже, что видит на лапке остренький лучик, пятнышко света ценой в четыре жизни, не считая его, Мурзина, собственной. Божья птица, человечья душа, сегодня утром прошумевшая крыльями перед лицом у Гнеточкина. Этого голубя Сыкулев — младший принес в портфеле вместе с шерстяными носками и кофтой, как Мурзин когда — то своего кота, и пока все уговаривали Исмагилова не упрямиться, потихоньку вышел в соседнюю комнатушку, привязал перстень к розовой лапке и выпустил голубя в окно.