Изменить стиль страницы

Он вырвал целую страницу и воскликнул:

— Виктор! Иди сюда! Иди сюда! Я хочу поговорить с тобой!

Он разглядывал своего сына: да, они были похожи друг на друга: широкие брови, светлые глаза, неопределенно очерченный рот. Только волосы у сына были мамины — черные.

Отец сообщил — с прямым вызовом:

— Они следовали за мной всю дорогу, пока я шел домой, но я не обращал на них внимания. Это рассердило их. Один из них летел совсем близко от земли. Он наблюдал за моим сыном, наблюдал внимательно и думал: я дурачу тебя или себя самого, безразлично — только ничего не говори! Ты, черт побери, освободишься от всего этого, но ты мог бы, по крайней мере, возразить или согласиться с тем, что я видел, что я знаю этих преследователей. — И, не ожидая ответа, он продолжил: — Я хочу видеть твои картины, я хочу теперь же смотреть на них, и смотреть долго.

Виктор ответил:

— Начинает темнеть, вы ничего не увидите!

— Темнота! — воскликнул папа. — Темнота, полумрак, сумерки, этого нам более чем достаточно там, куда нас угораздило попасть, и это как раз и есть то, что я хочу разглядеть в твоих картинах; если ты рисуешь равнину, или каравай хлеба, или несколько картофелин, то непременно на фоне этих самых проклятых сумерек, и почему ты рисуешь такие маленькие картинки, где изображена такая большая равнина? И все-таки твоя равнина кажется еще больше… Ну почему ты ничего не говоришь? Если мне будет позволено, я скажу, что караваи хлеба у тебя скучные. Не знаю, как вселить жизнь в каравай хлеба, но тебе, во всяком случае, это не удалось… Нет, не уходи, садись… Я критикую твои картины потому, что они очень хороши, но могли бы стать еще лучше… Почему бы не нарисовать какого-нибудь петуха в красном и желтом свете? Вокруг множество петухов, они чрезвычайно горластые, каждое утро кричат во все горло, ха-ха! Но тебе следовало бы и это облечь в сумерки. Я пойду лягу!

Он немного замешкался, но ничего не спросил; ему ответил Виктор:

— Я повсюду ставлю запоры. Сумерки не могут сюда проникнуть.

Когда стихло, Виктор вышел на двор; небо теперь было таким же темным, как равнина. Над самым горизонтом высилась небольшая золотистая лента заходящего солнца. Он подождал, и вот луч света показался в ночи, далеко-далеко! Это был поезд, который назывался «вечерний скорый», он никогда не останавливался. Местный поезд прибывал на рассвете и стоял едва ли две минуты.

Когда настала последняя ночь перед отъездом Виктора, его отец чувствовал себя таким усталым, что с трудом поворачивался в кровати и спрашивал:

— Ты все взял с собой? — и тут же засыпал снова.

Было ветрено, и ветер дул, как обычно, прямо с равнины. Свет на куриных фермах еще не зажигали. Виктор поставил чемодан на перрон. Было очень холодно. Темная голубизна ночи начала сменяться серостью. Никогда не знаешь: иногда поезд приходил слишком рано, случалось, что машинист даже проезжал мимо.

Тут запел первый петух. И Виктор увидел, что подходит поезд, долгая вереница светящихся окон, застывшая на месте. Поезд остановился на общинном выгоне, на дальних путях от перрона. Виктор схватил чемодан и помчался вдоль рельсов; он не видел, но почувствовал, что поезд там, вдали, снова пустился в ход; добежав до первого вагона, Виктор вскочил на подножку, но, немного промахнувшись, ударился подбородком о железную ступеньку, черт… бросил чемодан в вагон, там было пусто. И тут поезд остановился там, где следовало, у перрона.

Поезд простоял слишком долго, минуты шли, на него никогда нельзя было положиться. Ранний рассвет отражался в реке, четко обрисовывая мост и что-то на мосту; машинист не дал сигнала, когда поезд снова пустился в ход; как раз в тот миг, когда вагон медленно скользил мимо, Виктор увидел своего отца, махавшего поднятыми вверх руками в знак торжественного прощания, а петухи все пели…

Мало-помалу Виктор добрался до дома, где художникам со всех концов мира полагалось трудиться каждому в отдельной мастерской в течение того времени, какое соответствовало его дарованию, для Виктора — семь недель. Дом был длиной в два квартала, довольно высокий. Просторный вестибюль был обнесен стеклянными стенами, снаружи двигались мимо — разбег за разбегом — потоки автомобилей; люди, казавшиеся с виду незнакомыми, сидели вокруг прозрачного стола в черных пластмассовых креслах, а за стойкой две молодые женщины стучали на пишущих машинках. Виктор поставил чемодан возле стойки и стал ждать. В шуме машин он различил странный шепчущий звук, похожий на стук падающих капель дождя, он не понимал, откуда тот шел. Виктор разложил свои документы, каждая бумага подписана, скреплена печатью и засвидетельствована. Все было в полном порядке. Но вот подошла она. Виктор протянул ей еще одну бумагу, на которой он на чужом языке попытался выразить свою благодарность и свою гордость… Она улыбнулась, как показалось, немного устало и дала ему заполнить бланк. Ее лицо было худеньким и заостренным, с огромными, подведенными черным глазами, она была одета в нарочито отталкивающем стиле, что считалось сексуальным в том сезоне. Виктор подумал, что ее одежда не скрывала бедности. Он не разобрался в этой анкете; широкая полоса текста, где непонятно что имелось в виду. Положив руку на бумагу, он посмотрел на женщину за стойкой. Она указала ему пустые строки в самом низу, и он написал свое имя, а она дала ему ключ. Все тот же шепчущий звук наполнял помещение, будто шум отдаленного водопада, без малейших изменений в силе и тональности. Он спросил:

— Что это?

И молодая женщина все подробно объяснила.

Лифт находился в другом конце вестибюля, Виктор последовал вместе со всеми, кому нужно было подняться наверх, внутрь набилось множество людей; лифт поднимался быстро и беззвучно, никто не произносил ни слова, изо всех сил они пытались не смотреть друг на друга. Вот и его этаж, двери раздвинулись, он вытолкнулся из лифта, не захватив с собой чемодан, а двери снова закрылись, он нажал на кнопки, на все сразу, но лифт обратно не вернулся. Ему следовало бы спрятать деньги на поясе или в мешочке на шее, для сохранности, все это было ужасно, и притом в первый же день… Он ринулся вверх по лестнице, чтобы поймать лифт, подстеречь его, и снова вниз, в вестибюль… он крикнул молодой женщине с подведенными глазами:

— Чемодан! Какое несчастье!

Она посмотрела на него, слегка пожав плечами… этот жест он позднее расценил скорее как знак симпатии, а не равнодушия. И тут пришел лифт, все так же битком набитый людьми, он ринулся туда, махнув на все рукой, протиснулся внутрь и рванул к себе чемодан… чемодан был на месте, цел и невредим… Он отшвырнул крышку, нашел деньги, нашел сразу… ему стало стыдно. Но, похоже, никто не обратил на него внимания, все разошлись — каждый в свою сторону, а новые пассажиры вошли, заполнили лифт и потом тоже исчезли.

Виктор устал, он чувствовал себя неважно. Взяв чемодан, он поднялся вверх по лестнице. Огромное здание по всей длине пересекали коридоры. Этаж за этажом длинные туннели с огороженными стеклом входами, направленными навстречу утреннему солнцу, двери с равными промежутками между ними, черные нумерованные двери по обе стороны коридора. На третьем этаже кто-то играл на пианино, снова и снова одну и ту же пьесу.

Виктор отыскал свою дверь — номер сто тридцать один, открыл ее ключом, который дала ему девушка в вестибюле, и плотно закрыл за собой. Он был дома, в тепле, звук отдаленного водопада слышался здесь сильнее. Он тихонько постоял, осматриваясь кругом; его мастерская, большой пустой четырехугольник, светло-серый. Стол, стул, кровать… серый, черный и коричневый — привычные ему цвета. Огромное окно, закрытое пластиком. И шепчущий голос падающей воды. Виктор ходил, прислушиваясь, по комнате, пока его руки не ощутили жаркого потока воздуха, что исходил от батарей под окном; Виктор был скрыт завесой жаркого воздуха, как будто под толщей воды где-то на краю света.

Чуть позднее явился некто, наверное вахтер, и оставил Виктору мольберт, очень большой и походивший на сдвоенный крест или на гильотину. Виктор поблагодарил его и показал на окно, он не помнил, как будет «открыть», но вахтер понял его и слегка пожал плечами, любезно выразив сожаление. Виктор подкатил мольберт к стене; ему показалось, что массивная конструкция была слишком нарочитой, она как будто подталкивала к чему-то, даже приказывала.