«Вот он какой… вот он какой!» – твердил Кирилл, готовясь к выступлению на секретариате Центрального Комитета партии, представляя эту недосягаемую для него вершину более суровой, нежели судилище под председательством Лемма. Обдумывая речь, он часто вскакивал с постели, долго писал, подбирая, как ему казалось, довольно убедительные факты, перечитывал написанное, зачеркивал, снова писал, и речь его расползалась, текла, как река в половодье, смывая на пути все завалы, корежники. «Ежели хорошо будешь говорить – слушать будут, времени прибавят, плохо – сомнут в течение пяти минут», – предупредил его Богданов. И Кирилл старался Речь сделать боевой и, постепенно поддаваясь уже ее воздействию, начал жалеть себя, невольно показывая только хорошие стороны, прикрывая плохие туманными фразами, крестьянскими поговорками, стремясь увильнуть, обойти плохое.
После тщательной, упорной работы над речью второй Кирилл, которого во что бы то ни стало решил защищать Кирилл Ждаркин, вышел славный, преданный партии, без пятнышка, как свежая смородина. Даже самому Кириллу одно время показался такой Кирилл слишком сладким, но, памятуя, что не похвалишь – не продашь, Кирилл оставил его таким, каким он вышел за эти бессонные ночи…
В день заседания он долго сидел в приемной, рассматривая на столе искусно вылепленных, покрашенных рыжеватой краской лошадей, и никак не мог догадаться, к чему они тут, пока не подошел один из вызванных на заседание и не воткнул в чашечку около лошадей окурок.
«Ага, пепельница», – догадался Кирилл и начал приглядываться к людям. Их было много. Сбились они группами, готовясь к вызову в зал заседания. Кирилл ждал, когда вызовут его, и твердил: «Так и скажу, так и скажу».
Через каждые десять – пятнадцать минут из зала выходили люди, и Кирилл по их лицам стремился определить, как чувствовали они себя там, – за крепко прикрытой дверью. Иногда ему казалось: там весело, хорошо, потому что люди, выходя оттуда, смеялись, поблескивая глазами, иногда же ему становилось страшно: люди вылетали из зала, поспешно одевались и, не глядя друг на друга, быстро убегали из приемной.
«Этих ошпарили, – решал он, и сердце у него сжималось. – Вот так и нас ошпарят… как таракан от кипятку и перевернешься».
– Двадцать седьмой вопрос, – сказала женщина, сидящая за столом, уставленным телефонными аппаратами.
Кирилл дрогнул и быстро шагнул в дверь.
– Нет, нет, вы погодите, – остановила его женщина.
– Как? О «Брусках» речь будет… о том деле?
– Вас вызывают только по двадцать восьмому вопросу, а по двадцать седьмому докладывает Богданов.
Кирилл снова сел на старое место – и двадцать – тридцать минут, потраченные там, за дверью, на обсуждение вопроса, выдвинутого Богдановым, показались ему вечностью.
– Вот теперь вам надо идти, – сказала под конец женщина. – Последний вопрос ваш, – и ласково посмотрела на Кирилла.
Кирилл ждал, что, как только он откроет дверь, на него немедленно же обратят внимание. Но он вошел, и никто даже не посмотрел на него, и Кирилл, осторожно присев на первый попавшийся стул, глянул во все стороны.
В светлом зале, за длинным столом, покрытым красной материей, – углы у материи были чуть-чуть пообтерты, – сидели люди. Люди сидели вдоль стен, за спиной председательствующего. Их было много, и были тут всякие, известные стране и неизвестные. Известные стране как-то выделялись. Так по крайней мере показалось Кириллу. Он не догадывался, что выделяются эти люди в зале только потому, что он знал их – одних по портретам, других по встречам на фронте, третьих вообще по случайным встречам. Но ему казалось, что они выделяются независимо от этого.
Вон сидит в углу Серго Орджоникидзе. У него очень большая голова, спина широкая, а лицо такое доброе, что совсем не вяжется с фронтовыми поступками Серго: как это такой человек и с таким добрым лицом мог вести красные части в бой и так жестоко расправляться с врагами. А вон и нарком просвещения Луначарский. Он и минуты не сидит без дела: то читает какие-то бумаги, то с кем-либо перешептывается, поправляя на носу весьма старомодное пенсне. Он чуточку обрюзг, этот человек – «блестящий оратор, универсал в науке, но с весьма путаной головой», – как о нем говорил Богданов. Но он чем-то похож на Богданова: так же просто держит себя, какая-то небрежность в костюме, и оба они походят на старых сельских учителей. Вот он, Луначарский, поднялся и, несмотря на свою грузную комплекцию, быстро пошел к двери, а встретив там Михаила Ивановича Калинина, скрылся с ним в другой комнате, затем через какую-то минуту вернулся, сел на свое прежнее место, снова углубляясь в бумаги. Были тут и те, которые потом сошли со сцены, унося с собой проклятие народа, но Кирилл теперь не мог этого предвидеть и смотрел на них так же, разиня рот. Вон, например, стоит и что-то жует Жарков. Он всегда на заседаниях стоит и что-то жует, пренебрежительно поглядывая куда-то в сторону. Он когда-то был в Широком Буераке, проводил выборы в сельсоветы – это хорошо помнит Кирилл. Но тогда Кирилл еще не знал, что Жарков в первые дни октябрьского переворота работал в Петрограде, ставил свою подпись рядом с подписями больших и честных людей, поэтому слава и о нем катилась по стране. Славу эту он и потом долго нес на своих плечах. Но на последнем съезде партии он выступил со своей экономической программой. Программа, или, вернее, платформа, его была весьма путаная, а как впоследствии разобрались, – весьма глупая и политически вредная, подсказанная ему кем-то другим. С тех пор его перестали считать героем. Но он сам считал себя таковым и гордо держал голову в надежде, что о нем «спохватятся». Этого желал ему, по своей наивности и душевной доброте, и Кирилл, тем более что Жарков работал в качестве секретаря крайкома в том же крае, где и Кирилл, и теперь был вызван в Москву в связи с докладом Богданова.
Заседание вел Сивашев.
На последнем партийном съезде его выбрали членом ЦК, а затем, совсем неожиданно для него, одним из секретарей ЦК. Сивашев, как он потом рассказывал, долго робел от столь почетного и ответственного звания: он неопытен, «университет свой» он прошел на заводе, ему уж не так-то мало лет, чтобы переучиваться. Но однажды к нему подошел товарищ Серго Орджоникидзе и, тихо, смеясь в себя, как это он делал всегда, когда видел перед собой человека ценного, нужного партии, сказал:
– Ничего. Поддержим. Учись только.
Кирилл года полтора или два не видел Сивашева, с того самого дня, как они вместе приезжали на «Бруски» и вместе кололи лед во время зимнего паводка. В те дни Сивашев был всегда весел. Сейчас он стал какой-то суровый, а под глазами у него появились пухлые мешки – это, видимо, от бессонных ночей.
«Значит, нажимает на науку», – подумал Кирилл, пристально всматриваясь в Сивашева.
Но вот Сивашев оторвал глаза от бумаг, поднял голову, улыбнулся, показывая ряд крупных белых зубов, и стал жизнерадостным и даже озорным.
– А-а-а. «Бруски», – произнес он, увидав Кирилла.
И все повернулись к Кириллу, и по залу пошло это слово:
– «Бруски».
– «Бруски».
– «Бруски».
«Ага. Нас знают, знают. Все знают, – мелькнуло у Кирилла, и вдруг, он даже сам не знает почему, у него неожиданно выпал из головы тот разукрашенный, размалеванный Кирилл Ждаркин, которого он, настоящий Кирилл, решил защищать, и во что бы то ни стало. – Скажу просто, я виноват. Чего уж там», – решил Кирилл и посмотрел перед собой, видя только лохматую голову Лемма.
– Итак, товарищи, – ударяя на «о», громогласно возвестил Сивашев. – Обвиняемые все налицо. Кто хочет высказаться?
У Кирилла неожиданно онемели ноги, стали будто чурбаки, а сам он, бледнея, задышал громко, подыскивая первые слова, которые ему надо будет сейчас же произнести, но слова попадались какие-то избитые, лживые, и это еще больше расстроило его.
«А где же Богданов? Богданов где? – тревожно подумал он, отыскивая в зале Богданова. – Неужели он меня одного бросил? Ага! Вон он», – и, увидав, что Богданов стоит за спиной Сивашева, крепко зажмурился.