Изменить стиль страницы

«И оным солдатам, — писал Татищев Петру, — хотя жалование дается каждый месяц порядочно и безволокитно, также провиант, однако многие бежали ныне на воровство на Волгу. И того ради я принужден был, которые пойманы, перевесить. И тем, которые подговаривают бежать, другое наказание учинить. И если не перестанут бегать, то жесче буду поступать».

«Перевесить» считалось легким наказанием. Тех, кого велено было «жесче» наказать, вскидывали на дыбу, вырывали им ноздри, живых зарывали в землю или замуровывали в стенах. Совсем недавно, когда сносили старый завод, нашли кости людей, когда-то замурованных в стенах.

«Вот гад», — подумал Кирилл, вспомнив, как Жарков приравнивал советскую эпоху к эпохе Петра Первого. Но и об этом Кирилл думал, лишь чтоб «задавить в себе несусветную тоску». И о чем бы он ни думал — о заводах ли, о прорывах ли, или о том, что надо заняться школами, надо построить новый стадион, а то старый мал, — о чем бы он ни думал, куда бы он себя ни «кидал», он всякий раз снова возвращался все к тому же: повидать бы Стешу, хотя бы издали, хотя бы одним глазом посмотреть на нее! Какая она стала? И неужели навсегда ушла?

Иногда ему казалось, что ему удастся не только повидать ее, не только поговорить с ней, но и примириться, вернуться обратно не одному, а с ней — со Стешей. И он даже рисовал себе — вот она сидит с ним рядом в машине, она, Стеша, родная и близкая. О чем они говорят? Да ни о чем. Они молчат, ибо все уже выговорено, высказано, выстрадано. Скорее бы домой — туда, в свои комнаты, в кабинет…

Машина неслась по извилистым дорогам, мягко шурша шинами. Навстречу мчался розовеющий день. Вот из серости утра — еле брезжит свет — вырвалась стая уток-крякв. Тяжелые, жирные и сытые, они со свистом попадали в болото.

«Эх, поохотиться бы, — с завистью подумал Кирилл. — Посидеть бы на болоте… А почему бы и нет? Что это я все время в работе и в работе», — но и об этом он тут же забыл.

Перед ним открылась не виданная им в этих краях картина. Огромное пространство — может быть, километров на двадцать, тридцать — было залито водой.

— Постой. Ты туда ли едешь? — спросил он шофера, протирая глаза, думая, что все это ему мерещится.

— Туда. Как есть в Широкий Буерак.

— Ну, а это что?

— Да плотину-то на реке Алае построили. Вот и вода. «А-а-а. Мой проект», — вспомнил Кирилл.

— Вот молодцы, — проговорил он, пристально всматриваясь в огромное водное пространство.

Над новыми заливами, озерами вились утки, гуси, ленивые журавли. Их было так много, что Кирилл не выдержал: «О-о! Сюда надо непременно приехать и постукать. Может быть, послать за ружьем?»

Машина вырвалась из перелесков, выскочила на просторы, и перед Кириллом открылись поля, усыпанные снопами, кучками соломы после комбайнов. Снопов было так много, а клади хлеба так часты, что шофер даже закричал:

— Хлеба! Хлеба-то! Хлебища-то. Ой, сколько!

— Нажми, нажми, — только и сказал Кирилл. Машина рванулась.

И вот в это утро люди видели: сизая длинная машина металась по полям, по берегам реки, залетала на гумна, на бригадные дворы, носилась улицами Широкого Буерака, промчалась «Брусками», покружилась около недостроенного театра, затем снова, выскочив из черты «Брусков», кинулась в поле. Чья это машина, никто не знал. Знали одно — машина это чужая, не из района, ибо районщики ездили на машинах маленьких, юрких, как шавки, а это была длинная, могучая, точно лев.

— Какая-то бешеная, — сказал Никита в это утро, давая дорогу массивной машине.

Кирилл не знал, а ведь в эту ночь перед зарей в ильменях снова пел рыбак.

В эту ночь под зорю рыбак пел о том, как к нему пришла возлюбленная его. Она пришла в гот час, когда он, изнемогая, волоча на себе ловецкую сеть, упал на берегу… И тогда липы расцвели, и даже горькая осина выпустила из себя сладкий сок, а сети показались легкими.

И рыбак пел:

— Ты не думай, сети я один закину, и один я вытащу на берег косяк рыб. Ты не думай!.. А я пройдусь по водяному владению.

И Стеша — она сбросила с себя юбку хаки, мужские сапоги, надела сиреневое платье — мягкое, нежное — крадучись, точно кто-то за ней следил, перебегала от дуба к дубу и все шептала:

— Иосиф! Ну вот, разве я виновата? «А в чем же я себя виню? Кирилл? Да…» — и два имени бились в ее сознании. А тут еще этот рыбак. Ах, этот смутьян. И не пересохнет же у него глотка, не надорвется же у него грудь. Он все поет, все зовет, все дразнит. Он дразнит тем, что возлюбленная его пришла к нему и теперь тихо спит там, в ильменях, под крышей камыша. Возлюбленная его спит, и он смеется, он издевается над теми, кто прячет любовь свою.

— Замолчал бы. Хоть бы ты замолчал, — шепчет Стеша и перебегает от дуба к дубу.

Впереди блеснула полянка — там, дальше, в вишняке, избушка. Там, дальше, в избушке, он. Что-то он делает? Он только вчера ей сказал:

— Я с тебя пишу мать. Ты не думай, что это лесть, красное словцо. Нет. Но вот такой, как ты, я еще не видал.

И он ей говорил про искусство, про города Запада, про Италию, про море, про все то, чего она не видела. Она слушала его, забывалась и, сложив руки на груди, ходила по берегу Волги. Он не посмел ее взять под руку. Нет. Он взял ее за мизинец правой руки, и на какую-то секунду, на одну секунду они остановились. Остановились, посмотрели друг другу в глаза и улыбнулись.

«Какой он робкий», — подумала она.

«Какая она славная», — подумал он.

Потом что? Потом они говорили о Кирилле. Он не знал, что Стеше Кирилл не безразличен, и он снова спросил ее, почему она там, на вечеринке у Никиты Гурьянова, не выпила за Кирилла.

— Не захотелось, — сказала она.

И он не заметил, как губы у Стеши дрогнули, как по всему ее лицу прошла судорога, а тело сжалось, точно перед ударом.

И, говоря с ней, он открывал в ней все то, чего он не видел в других женщинах, — чистоту, правдивость, детскую прямоту, — и иногда ему хотелось сказать:

«Послушай, Стеша, ты такая хорошая… и мозг у тебя…» — Но он так всего ей и не сказал, зная, что она не любит громкого, напыщенного.

А она видела в нем человека, который знает мир, каждым своим словом питает ее, который бережно и нежно относится к ней, ставя ее наравне с собой — ее, Стешу Огневу. И когда он заговорил о материнстве, она вся вспыхнула и невольно плечом прижалась к его плечу, и в это время ей захотелось погладить его голову, так же, как она гладила голову Кирилла малого.

И вот теперь Стеша бежала к нему, к Иосифу. Зачем? Да так. Хотя бы затем, чтобы сказать, что Кирилл Ждаркин для нее не чужой, что ей и Иосифу уже нельзя будет теперь встречаться по вечерам. Может, что случится, и тогда Иосифу будет нехорошо… Но вот рыбак поет. Ах, если бы он замолчал!..

…По берегу Волги, освещенный предутренними зарницами, идет человек. Он идет тихо, медленно, что-то насвистывает и ногой толкает в воду отшлифованную гальку. Он остановился и прислушался к песне рыбака.

— Вот я закинул сети, и сети мои не пойдут ко дну, не запутаются в корягах: ты сети мои придерживаешь своими белыми руками, — повторил он слова за рыбаком.

— Иосиф!.. Арнольдов! — крикнула Стеша и пошла ему навстречу — смело и дерзко, так, как будто они не в первый раз встречались тут на берегу. — Не спите?

— Нет. Ты слушай, Стеша, как поет рыбак. — Он взял ее за руку и долго слушал рыбака… и ее другая рука, помимо ее воли, поднялась и легла ему на плечо.

Из-за Волги бежал, накатывался лазоревый день.

Сизая плотная и устойчивая машина, легко скользя, носилась по полям, сворачивала к березовым опушкам, влетала в старый дубовый парк, выныривала из луговинных долин и все металась, металась, будто не находя себе места. И вдруг она остановилась — резко, со всего разбегу. Она остановилась на какую-то секунду и тут же сорвалась, подпрыгнула и понеслась прочь, утопая в облаке пыли.

— Все, — сказал Кирилл. — Жарь… жарь! — крикнул он шоферу.

Небольшой пригорок, а на пригорке — Стеша и Арнольдов навсегда остались в памяти Кирилла.