Закончив чай, он надел поспешно свой наряд и, не дожидаясь солнечного восхода и тепла, выбежал к озеру, а оттуда по тропинке в лес.
Был прекрасный, чудный весенний день, прекрасный как дитя румяное, пробуждающееся в колыбельке с улыбкой, орошенный жемчужной росой, благоуханный и спокойный. Над озером, поднимаясь, колыхался легкий туман, пахло черемухой, заливались соловьи, на востоке алело небо, там, где через минуту должно было народиться солнце. Перед ним вилась песчаная дорожка, ведущая через поля в лес. Позади его остался господский дом, озеро, деревня; перед ним развертывался черный, шумящий сосновый бор. Тадеуш задумался и опустил голову, и шел он таким образом долго, как вдруг верная собака его залаяла, и кто-то крикнул в испуге.
Тадеуш огляделся и увидел простую бабу из своей деревни, босую, в серой свитке, в белом платочке на голове, пробирающуюся, вероятно, в лес за весенними грибами, потому что за плечами на красном кушаке висел у нее кузовок. Взглянул он и невольно остановил на ней глаза: было что-то до того обворожительное в ее лице, в ее фигуре, даже в ее простых, но ловких движениях, что он не мог понять, каким образом такая красивая молодая женщина могла быть деревенской бабой. Глядел он, глядел, думая, что это верно кто-нибудь переодетый. Лицо так бело, рот так свеж, волосы так гладко причесаны под белым платком, движения ловки. Откуда это в деревне, в Полесье? Глянул на косы, желая узнать, замужняя ли? Кос не было. Значит замужняя.
Тадеуш приблизился к ней и не сводил с нее глаз. Она шла с засунутыми в карманы свитки руками, покраснев, с опущенной головой, словно стыдилась чего-либо, и была так прекрасна. На лице ее не было улыбки, какие вообще появляются на устах простых женщин, когда они рады взглядам и похвалам. Она опустила голову, в замешательстве краснея.
— Аз витки ты? (откуда ты?) — спросил Тадеуш.
— Из села.
— С Озерок?
— С Озерок, — отвечала она по-польски.
— Ты говоришь по-польски?
— А что ж, говорю.
— Где же ты научилась?
— Во дворе.
— Где же ты была во дворе?
— Здесь, у господ.
— Как тебя зовут?
— Уляной.
— А твоего мужа?
— Оксен Гончар.
Все это говорила Уляна тихо и неразборчиво, оглядываясь и прибавляя шагу— Но Тадеуш был сильно занят этой ангельской внешностью в такой убогой оболочке и не отставал. Взглянул на ноги; ножки у нее были маленькие, но замаранные и черные. Вынула она руку из кармана, поправляя волосы, и рука была маленькая, розовая. Лицо у простонародья еще иногда попадается красивое, но рука? Рука, это привилегированное украшение тех, кто ничего но делает; и имеет, кажется, красивую ручку только для того, чтобы ей хвастать; рука была чудом.
У Тадеуша уже недостало вопросов; у него билось сердце и горело лицо; а она так бежала, что он, наконец, должен был оставить ее, спросив только издалека:
— Куда же ты идешь?
— В лес за грибами.
Тадеуш повернул по тропинке в сторону и побрел, задумавшись. Появление этой красивой женщины вызвало в его голове тысячу тяжелых воспоминаний.
— О, — говорил он самому себе, оглядываясь на белеющую вдали свитку Уляны, — это цветок, заглохший среди негодной травы; цветок, который был бы красивее многих наших оранжерейных, если бы только вырос в садовой клумбе, а не в лесу. И не Оксен Гончар, но сколько лучше его умеющих любить, любили бы его. Как мог бы быть с ней счастлив кто-нибудь! Эти глаза не врут, в ней есть душа, но эта душа спит и будет спать целую жизнь. О, как был бы, — повторил он тихо, — кто-нибудь счастлив с нею. И не один, — прибавил он тотчас же с сарказмом. — Но один, двое вместе, может быть пятеро, десятеро, один за другим.
Это последнее странное замечание вызвало память о прежней любви, где счастлив был не один он только, а кажется двое вдруг. Воспоминание его мучило его.
Тадеуш опустил голову и пошел в лес задумавшись.
III
Через несколько дней потом все были в поле, а Тадеуш, против своего обыкновения, направился по дороге, ведущей к деревне, в избу Гончара. Зачем, он сам не знал этого; а когда спросил себя и сознал, для чего делает это, то смеялся над собой, и, однако ж шел, словно зверь, которого тянут на веревке.
Как часто в одном человеке резко обозначаются два человека. Люди положительные и управляемые только рассудком никогда не чувствуют в душе этого раздвоения. Для иных же натур это составляет нестерпимое страдание. Часто в них один человек смеется над плачем другого, осмеивает его поступки и среди высочайшего блаженства, указывает тучи, сбирающиеся на небе, разбивает наслаждение, анализирует его, обнажая своим недоверием. Холодный разум, как страж сидит высоко, смотрит под ноги и остерегает, и осмеивает. Человек редко послушен ему, и разум мстит насмешками, мстит позднейшими укорами. Чем менее слушают его, тем сильнее допекает он, тем больнее кусает, тем более насмехается. О, это мученье! Сердце летит в свет, человек протягивает руки, чувствует себя уже счатливым, хватает свое счастье, а этот страшный голос Кассандры, которую человек носит в себе, кричит ему беспрестанно: — увидишь завтра твое счастье; или: — приглядись, чего добился. И тогда человек оглядывается, начинает не верить, перестает быть счастливым.
Этот нравственный голос всегда сопротивляется воле человека, всегда становится ему поперек дороги. Увы, он всегда пророк разрушения, и пророк справедливый.
И человек опускает голову, закрывает глаза и повинуется страсти, не поднимает век, пока не разбудит его сатанинский смех торжествующего разума. Разум этот, или назовите его как хотите, несносен, упрям, неумолим. Голос его беспрестанно звучит в ушах и не дает покоя; заглушить его нет возможности, он с тобой везде, как твоя совесть, он часть тебя, но часть оторванная, независимая, которая плюет тебе в лицо, валяется с тобой в грязи и не замарается, смеется над твоими наслаждениями, осмеивает неудачные намерения, горделивые планы показывает разрушенными.
Кто же из нас не знает этого неотступного товарища, этого змея, который, опоясав вас, сосет из груди вашей спокойствие и, заранее стращая черной будущностью, стирает сладкие чары жизни? Кто же из вас не знает этого несносного надоедалу, от которого не скроешься и в самой глубине собственного сердца? Не убежишь от него, не подделаешься к нему; несносный упрямец, чем больше хочешь остановить его, тем еще сильнее грызет он вас.
Тадеуш боролся именно с этим врагом. Два человека говорили в нем: один — холодный, рассудительный, насмешливый, другой неосмотрительный, страстный, неопытный.
И первый безжалостно смеялся над другим, мучил его, корил, а другой, словно не слышал, словно не чувствовал, словно не понимал.
— Что же это? Ты полюбил Гончариху, простую деревенскую бабу, — говорил насмешник. — Мерзость… Соблазн… Стыд… Неужто осмелишься отважиться? Знаешь ли что это поведет за собой?
На все это Тадеуш ничего не отвечал. Шел, слушал и молчал.
Действительно, с ним делалось что-то непонятное. Произошла какая-то перемена. Ночью, не город с своим шумом, не лес с качающимися соснами и благоуханными березами, но прекрасные глаза Гончарихи снились ему; и глядела она на него этими глазами с тысячью обещаний и с какою-то упоительною грустью.
Послушный непреодолимому желанию видеть глаза этой женщины, он шел к избе Гончарихи. В деревне было тихо, только дети играли на улице, старушка несла, покашливая, ведро и ежеминутно отдыхала, маленькие девчонки, в одних рубашенках, напевая, плясали по грязи перед избами, хороводом взявшись за руки. Войдя в деревню и приближаясь к избе, Тадеуш приостановился и устыдился самого себя.
— Безумный, — крикнуло ему одно я, то, которое никогда ничего не делает и беспрестанно смеется над всеми поступками человека. — Зачем ты идешь? Что ты думаешь?
А другое, послушное, я, оправдываясь в своем поступке, от которого не хотело отказаться, говорило:
— Перестань, ее верно нет в избе, она должна быть в поле. На это неотвязчивый насмешник шепнул ему на ухо: