ЧАСТЬ II
Сейм открылся при самых лучших предзнаменованиях. Ибо, хотя король знал о заговоре Морштына, он не догадывался и не подозревал, какие лица входили в состав заговорщиков.
Письма, перехваченные мною, были недостаточны для обвинения и, хотя подтверждали существование каких-то шахерма-херств, еще не давали ключа к тайне. Однако по найденной нити можно было размотать клубок, и действительно, через некоторое время были перехвачены гораздо более убедительные доказательства.
Собеский, кроме подскарбия, Витри и Дюверна, не знал других участников. Конечно, не имея к тому никаких данных, он даже не мог подозревать Яблоновского, тем более что тот всегда был с королем в самых сердечных отношениях. Однако впоследствии оказалось, что Яблоновский, недавно возведенный в гетманское достоинство, знал о заговоре и держался нейтрально, так как имел виды на корону; что Сапеги, которых король осыпал милостями, предали его; что среди собственных его сторонников было немало, готовых стать в ряды врагов, лишь бы только последним удалось пошатнуть авторитет Собеского и восстановить против него большинство на сейме. Не хочу загадывать слишком далеко, но за спиною Яблоновского стояли очень многие; а Морштын был так уверен в успехе дела, как будто уже свергнул короля.
Действительно, как некогда король Михаил, так и Ян был окружен врагами и предателями. Его славе вождя и грозы турецких полчищ, окруженного сиянием непобедимости, всячески старались противопоставить рыцарскую доблесть Яблоновского. Распускали слухи, что король отяжелел, что не может сесть на лошадь, что он не в силах преодолеть тяготы военного похода.
На первый взгляд можно бы подумать, что в том есть доля правды, так как королю, чтобы сесть в седло, приходилось подставлять скамейку. Но, сев в седло, он выдерживал по десяти часов подряд и не жаловался на усталость.
Самая же мысль о борьбе с неверными в защиту святого Бреста, так воодушевляла короля, так ободряла его, вливала столько новых сил, что он молодел при одном только намеке на поход.
Никогда еще мне не случалось видеть короля в более грустном настроении, чем перед сеймом. Он уже скорбел душой, что придется сорвать маску с постыднейшей измены… Королева также была печальна, так как частью знала о происках французов. Яблоновский, которому она очень доверяла, конечно, успокаивал ее и не давал углубиться в суть вопроса.
Как в былое время французы, Форбен и прочие, так теперь ежедневными собеседниками короля были папский нунций и австрийский посол. Они досаждали королю письмами, наседали на него и на королеву.
Насколько я мог видеть, Собеский твердо стоял на позициях христианина и защитника веры; рассчитывал также, как выражался, «отвоевать под Веной Каменец». Королева же мечтала об эрцгерцогине для своего Якубка[17] и о наследственном престоле.
Маршалом сейма выбрали Лещинского. Начало прений прошло довольно мирно, но почти тотчас же ввели папского и австрийского послов и подняли вопрос о союзе с Австрией и помощи Леопольду.
Только этого и ждали заговорщики, чтобы разразиться страшным взрывом долго сдерживаемой и затаенной страсти. К несчастью, они опирались на чувства, взлелеянные у нас долгим рядом поколений: на ненависть в народе к Австрии и на боязнь Ракуского[18] дома.
— Кесарь, — кричали заговорщики, — не помогал нам, когда нас теснили турки; с какой стати мы пойдем к нему на помощь? Мы всегда справимся с турками, а какое нам дело до того, что они утвердятся на Дунае? Наши враги не турки, а бранденбурги и ракушане. Они давно уже примериваются, как бы прикончить и поделить между собой Речь Посполитую.
Были и такие, которые открыто упрекали Собеского, будто он потому ищет союза с Австрией, что хочет обеспечить для себя наследственность престола и попрать все вольности народа. И не только кричали на сейме, но тысячами разбрасывали подметные письма на польском и латышском языке, призывавшие к насилию над королем.
Ясно было, что запевалою всех писак и крикунов был Морштын.
Французская партия заняла на сейме преобладающее положение; она так с каждым днем наглела, что королю, несмотря на отвращение, которое он питал к выступлению с открытым обвинением, грозившим печальными последствиями для очень многих, ничего другого не осталось, как публично призвать Морштына к ответу и предать его суду общественного мнения.
Перехваченные и доставленные мною из Берлина письма в достаточной мере подтверждали факт измены. Правда, значительная часть их была зашифрована; но самый факт шифровки доказывал, что в письмах было нечто, не подлежавшее огласке, а следовательно, Морштын замышлял недоброе.
Заручившись письмами, король созвал сенаторскую раду[19] и, представив переписку, потребовал суда и наказания. Доказательства были такие веские и убедительные, что речи не могло быть об увертках. Вызванный сенаторами Морштын держал себя крайне вызывающе; отрицал, что действия его были направлены во вред Речи Посполитой, отказывался дать ключ шифра… Ничего не помогло; его все-таки отдали под суд.
Во мгновение ока эти письма, которыми, сверх подскарбия, было скомпрометировано очень много лиц, произвели полную перемену настроений. Завлеченные Морштыном в ловушку отреклись от него, осудили, отступились. Весь гнев и злоба обрушились на французского посла Витри, который не смел показаться на улице. Но королю пришлось смотреть сквозь пальцы на соучастников мор-штыновского заговора и не привлекать их к суду.
Морштын и французы оказались единственными обвиненными.
Разнеслись слухи о заговоре и готовившемся покушении на жизнь государя; шляхта и все почитатели короля-воителя и короля-героя, встали на его защиту и были готовы следовать за ним хоть на край света.
Не все то, что успешно содействовало победе короля, творилось въявь. Но я присматривался и прислушивался и могу сказать со спокойной совестью, что политика была здесь на последнем плане: люди совершенно честно возмущались закулисной, тайной интригой, ненавистной всякому бесхитростному человеку. Ни нунций, ни австрийский посланник не могли бы добиться того единодушия, которое было вызвано слухами о том, что французы хотели отравить или свергнуть короля, что готовили какое-то питье, что понавезли подкупленных убийц… Преданность святой католической вере также влияла на умы и на сердца; а она была такая же у короля, как у народа.
Итак, все французское сооружение, возведенное с таким трудом, рухнуло в тот день, когда Любомирский должен был арестовать Морштына, а подскарбий, рассчитывая на проволочку, просил шестимесячной отсрочки, чтобы доказать свою невинность… Требовали, чтобы он выдал секрет шифра; но жена подскарбия, узнав о беде мужа, разорвала и сожгла шифровый ключ. Пришлось затребовать его из Франции.
Французы, Дюверн и Витри, до последней минуты были уверены в победе. Они прекрасно знали, что не подвергаются никакой опасности, так что Дюверн отказался уехать за границу и держал себя в высшей степени высокомерно. Но все же они должны были убедиться, что проиграли дело.
Витри, восстановивший всех против себя грубостью и высокомерием, очень кичился званием посла, но оно не помогло молодой Тышкевич показал ему, что никто не боялся ни самого Витри, ни его государя. Витри жил в Бернардинском монастыре; в окна его помещений и в его людей стреляли; на улице он должен был окружать себя охраной, а вскоре совсем перестал показываться. В сенате кричали, что в Польше не нуждаются и не признают постоянных резидентов: пусть уезжает восвояси; а некоторые депутаты предлагали:
— По-турецки с ним, с турецким другом: дать четыреста палок в пятки… Что это он вздумал помыкать здесь нами?
При таком настроении сейм принял все, чего требовал король; был закреплен союз с кесарем; повеяло рыцарским духом; воспрянули сердца. Напрасно под конец вновь делались попытки сорвать сейм. Друзья короля, а тем более враги, вчера еще пособлявшие Морштыну, старались обелить себя и остерегались: они, главным образом, не допустили безрезультатного окончания сейма.