— Брат Бернард, — сказал он, — вы один из столпов ордена. Вам знакомы его нужды, и вы лучше знаете, нежели кто-либо иной, как все у нас разваливается. Вы были козлом отпущения за вину других. Вас, человека заслуженного и пользующегося уважением, мне пришлось призвать к порядку за мнимое самоуправство, чтобы заставить остальных повиноваться. Объясняю вам все это, чтобы вы не сочли меня несправедливым. Вы поймете, что я сделал и с какою целью. Вся надежда моя на вас, и я рассчитываю, что и под моим началом вы так же горячо будете служить ордену, как при моих предместниках.
Много отступлений от строгостей устава придется устранить. Меня не страшит судьба Орселена; я не боюсь ножа убийцы, ибо жизнь моя в руке Божией. А если для чего-либо нужна моя кровь, то почему бы ей и не пролиться? Я боюсь совсем другого: удаления и пренебрежения со стороны тех самых главарей ордена, которые выбрали меня магистром не ради моих заслуг, а имени… а теперь надеются, что за избрание я отплачу потачками. Вы же, скромный труженик, — прибавил он, протягивая Бернарду руку, — помогайте мне, но не дайте никому заметить, что мы с вами союзники и единомышленники.
Пока магистр Людер говорил, черты его лица, бывшие вчера такими будничными и ничем не выдающимися, осветились вдохновением и рассудительностью, которые он, видимо, скрывал от большинства.
— Нам предстоит много работы, брат Бернард, — прибавил он, вздыхая. — Подобно тому, как у рыцарей-храмовников, которых покарал перст Божий, так и у нас орденский устав забыт, а место его заняли своеволие и вольнодумство. Во-первых, мы не ходим в Боге, не имеем Его всегда перед глазами, а отсюда пошло все прочее. Мы слишком рыцарствуем и недостаточно монашествуем. То, что представлялось нам спасением, — наплыв чужеземцев, та особая любовь, с которой льнул и льнет к нам мир, — они-то нас и губят. На десяток храбрых и боголюбивых рыцарей приходится сотня развратных пришлецов-разбойников, которые попросту участвуют в войне с язычниками, потому что она не налагает никаких пут. Нам приходится с почетом принимать этих забияк, поить их, угощать, а они вносят к нам заразу. Поэтому, брат Бернард, трудитесь по-прежнему: приглядывайтесь, прислушивайтесь, действуйте так, чтобы оградить орден от упадка. А если вам нужна будет поддержка, придите ко мне негласным образом.
Бернард, обрадованный, поблагодарил за доверие и за разъяснение. Людер же, услышав шаги компана, сразу переменил тон и проводил Бернарда грозным ворчанием.
Итак, Бернард, поддержанный начальством, снова приступил к своей малоприметной деятельности.
Однако усилия обоих, и Бернарда, и великого магистра, были совершенно бесплодны: задержать разруху было невозможно. Таких, как они, идеалистов было несколько против всей массы крестоносцев, которых жизнь и военное ремесло и необходимость новых и новых завоеваний для обеспечения и упрочения границ, научили вероломству, двуличию и политическим жестокостям. А политиканство, как всегда, отразилось и на нравах. Насилие над нравственным законом в одной сфере влечет пренебрежение к нему во всех остальных. Столько было нарушено договоров, разорвано трактатов, поднято на смех обещаний и честных слов, данных Польше, Литве, поморским панам… чего же было стесняться с орденским уставом и другими второстепенными условностями?
Орден, бывший в своей основе орденом лазаритов или госпиталитов, то есть имевший целью проводить в жизнь основы христианского милосердия, мог бы удержаться. Но в качестве завоевательного братства Христовым именем он отрицал учение Того, имя Которого носил.
Итак, залог распада таился уже в самой природе его чудовищных задач.
Брат Бернард после первого бестолкового доклада Швентаса еще несколько раз пытался добиться от него сведений. Но, в конце концов, счел его глупым и неспособным и больше о нем не вспоминал. Юрий же по-прежнему представлялся ему орудием, которое можно использовать во славу ордена. Но как? Он еще сам не знал.
Как христианин, воспитанный в строгих правилах веры и, по-видимому, к ней усердный, Юрий, по соображениям Бернарда, мог бы даже, выпущгнный на свободу, быть апостолом христианства на Литве. Вместо кровавых жертв орден мог бы с его помощью заручиться сторонниками и союзниками. Бернард думал, что апостольство было бы лучшей и наиболее здоровою политикой; но, к сожалению, она совсем не соответствовала общераспространенным среди крестоносцев взглядам и понятиям.
Чем он рисковал, если бы попытался? Однако, пораздумав, Бернард, в конце концов, сам усомнился; а что если Юрий, выпущенный на свободу, попадет под влияние семейной обстановки и изменит ордену? Воспитанный в недрах ордена, посвященный во многие дела, просто как зритель и свидетель, он мог быть и вредным, и опасным… Потому крестоносец колебался и решил подвергнуть Юрия дальнейшему искусу, а главное, соответствующим образом привить ему любовь к ордену.
Но со всем этим он запоздал.
Узнав от лазарита Сильвестра, что юноша, по-видимому, поправляется, Бернард в тот же день пошел навестить его.
И действительно, он нашел в нем перемену: на лице играл слабый румянец; Юрий был оживленнее, не так упрямо молчалив.
Обычно слишком строгий, Бернард ради своего многообещавшего воспитанника постарался придать лицу возможно больше мягкости, даже нежности… Фамильярно уселся на лавке под окном лицом к юноше, там, где по вечерам обыкновенно усаживался Ры-мос, и начал говорить с отеческою добротой, тщательно обдумывая каждое слово.
— Вижу, что ты на самом деле поправляешься, — сказал он, — возблагодарим же Господа! Верь, что я желаю тебе только добра и многого жду от тебя ордена ради: хотелось бы, чтобы ты был ему со временем опорою. Приходящие к нам из мира всегда вносят с собой мирские помыслы, от которых им не очиститься и не омыться. Тебя же Бог сподобил возрасти здесь от малых лет вдали от погибельных влияний.
Юрий слушал, опустив глаза. Бернард смекнул тогда, что взял слишком напыщенный для подростка тон и переменил тему разговора.
— Да тебе, быть может, душно и тоскливо в этих четырех стенах, к которым мы, старики, привыкли? Говори же! Больным многое прощается!
Юрий поднял глаза. Действительно, малость малая свободы казалась ему очень соблазнительной, но он не решился высказаться. Однако Бернард мог заметить, что коснулся больного места.
В те времена сверх орденских рыцарей, горожан и переселенцев-землеробов, привлеченных для заселения завоеванных земель, владельцы которых либо пали жертвами войны, либо разбрелись по свету, понаехало из разных концов Неметчины немало обедневшего дворянства, становившегося ленниками ордена. За последние годы осело, таким образом, около Мариенбурга, Кролевца (Кенигсберга) и в их округах много десятков помещичьих семей. Первыми переселенцами были дворянские роды Пинау, Муль, Штубех, Брендис, Мюккенберг, Эвер и другие. Все они теснились в соседстве городов, служивших им убежищем в напасти.
Между Мальборгом и Жулавами, неподалеку осел в своей усадьбе, названной Пинауфельдом, один из лучших колонистов, Дитрих фон Пинау. О нем о первом вспомнил Бернард. Ему казалось, что если отдать юношу на поруки старому Пинау, то он будет и на глазах, и вздохнет свободней, и здоровье свое поправит, и избегнет опасности подпасть вредному влиянию.
Дитрих фон Пинау с пожилой супругой и двумя сыновьями — помощниками по хозяйству — жил на расстоянии часа, без малого, ходьбы от замка. Будучи всем обязан ордену, так как приехал сюда чуть ли не голым, на одном возу при нескольких вьючных лошадях, старый Дитрих имел теперь богатое хозяйство, а потому был рад услужить чем-либо своим благодетелям. Юрий мог бы набраться у него сил, пожить всласть вдали от угрожающих соблазнов.
Самое семейство Пинау не понимало иной цели жизни, кроме накопления богатства. Люди работающие, скупые, они вели трудовую, полную лишений жизнь, и не могли испортить мальца.
— Знаешь что? — сказал наконец Бернард. — Мне кажется, что не вредно было бы отпустить тебя на время полечиться деревенским воздухом. Если хочешь, я поговорю с Пинау, у которого под самым городом есть жалованное поместье, чтобы он взял тебя нахлебником. Его молодежь любит охоту, можешь и ты с ними поохотиться. А старик, хоть и неграмотный, видел свет…