Изменить стиль страницы

Радость королевы была неописуема, так что она едва не разгласила тайну. Но Буривой упросил ее умерить свой восторг и не выдавать короля, желавшего омыться покаянием. Однако через год королева настояла, чтобы он один, не сказавши другим, съездил опять в Оссяк, передал королю привет и испросил дальнейших приказаний для себя самой и Мешка. Буривой, зная, что король не будет рад его приезду, медлил еще год, откладывал выезд. Но, наконец, королева настояла, и он поехал.

Стояла осенняя пора. На дорогах было неспокойно, дни короткие, так что путь продлился дольше, нежели Буривой рассчитывал, и он с трудом добрался до монастыря, загнав дорогой двух коней.

Настоятель сейчас узнал его. Буривой осведомился об отце Оттоне.

— Мы похоронили его нынешней весной, — ответил отец Августин, — и очень о нем жалели. Нелегко заменить человека, который все знал и все умел, а был так скромен, как бы ни в чем несведущий…

Буривой не смел спросить о короле и не знал, как приступиться к делу. Но настоятель сам спросил его:

— Вы не из польской ли будете земли?

— Так есть, — ответил Буривой, — и служил я при дворе короля, котор…

— Которого мы здесь похоронили, — тихо перебил отец Августин.

— Умер!! — воскликнул болеславец с глубоким огорчением и жалостью. — Умер!!!

— Скончался примерным христианином, — медленно молвил отец Августин, — теперь ни для кого не тайна, кто он был; хотя на смертном одре он просил, чтобы не разглашать ни о его смерти, ни о месте погребения. Но в память о его раскаянии мы возложили на его гроб плиту. Увидите ее у костела, на погосте.

— Человек он был еще не старый, в полной силе! — воскликнул Буривой.

— Но его изломала жизнь, и раскаяние, и падение, — молвил настоятель, — если не ошибаюсь, вы видели его здесь в рясе. Он и тогда уже сильно похудел и постарел, потом окончательно измучил себя добровольным подвигом. От природы вспыльчивый и страстный, он требовал неустанной деятельности; а когда дела не было, им овладевал безумный пыл. Здесь, в монастыре, нельзя было уговорить его передохнуть. Чем тяжелее работа, тем она была ему милей. Когда пот ручьями лил с лица, когда тело трепетало от напряжения, а силы изменяли, тогда только смирялся его буйный, насильнический дух. Без работы его мучили воспоминания, изводили думы, и он, иной раз среди ночи, вскакивал и бежал ворочать жернов или толочь зерно на толчее, или рубить дрова… Даже тяжело больной, он не хотел лежать. До самой смерти он молитвенно просил дать ему потяжелей работу. Взваливал на плечи огромнейшие тяжести, возил возы, таскал из леса бревна; притом ел мало, а пил одну воду. Он, видимо, хотел угасить в себе жизненные силы; а было в нем их столько, что все поневоле изумлялись.

Порой в нем пробуждался светский человек, король и властелин. Случалось это, когда к нам заезжали рыцари. Но он всегда преодолевал такие вспышки и сам уклонялся от зрелищ, могущих ввести его в соблазн.

Однажды у нас остановились на ночь саксонские рыцари; утром должны были уехать. Брат Павел, как мы его звали, переходил в это время через двор с вязанкой дров. У одного из саксов вырвалась и взбесилась лошадь. Никто не мог к ней подойти; поочередно пытались и рыцари, и слуги. Брат Павел остановился на пороге, положил вязанку, весь закраснелся и насмешливо смотрел на их старания. Внезапно, точно забывшись, он смело подскочил к коню, схватил за узду у самой челки, а когда конь стал вырываться, дернул за поводья с такою силой, что животное упало. Все остолбенели; сакс, воспользовавшись тем, что лошадь поймана, спешно подбежал к ней, а брат Павел, стыдясь своей вспышки, убежал и спрятался.

В последнее время, да и вообще, пока был в монастыре, брат Павел почти ни с кем не говорил, не водил дружбы и бегал от людей. Пока был жив отец Оттон, он иногда с ним разговаривал; после его смерти отвечал односложно только на вопросы, и то лишь в крайности. Когда мне дали знать, — продолжал отец Августин, — что брат Павел заболел, я знал, что дело плохо: потому что, даже больной, он не ложился и продолжал работать. Я сейчас же навестил его. Он устроил себе ложе из снопа соломы, под навесом, в темноте; когда я хотел велеть перенести его в самый монастырь, он сталь упрашивать оставить его в этой берлоге. Жизнь в нем едва теплилась; дыхание было ужасное; он совсем не мог вздохнуть. Глаза лихорадочно горели, он метался, чувствовал приближение смерти, которая должна была положить предел несчастной жизни. Я хотел послать к нему отца Захария, сведущего в зельях и лекарствах, но он отказался от всякой помощи. Вечером я застал его почти без сознания, с воспаленным лицом и запекшимися губами. Однако он пришел в себя, исповедался в последний раз и отдал мне единственную бывшую при нем регалию, королевский перстень. Приближалась смерть… я хотел его напутствовать… но он не позволил, умоляя меня удалиться. Так я и сделал, отдав ему последний долг и приобщив Святых Тайн, по его желанию. Я приказал только одному молодому послушнику остаться поблизости на случай, что он позовет или о чем-нибудь попросит. Он умер ночью, одинокой, тяжелой смертью, плача и стеная. А когда мы утром собрались к его телу, то нашли его ничком, со стиснутыми от боли пальцами, полными земли, за которую он цеплялся, умирая.

Закончив, отец Августин вздохнул. Глаза у Буривого были полны слез, когда он думал о тех муках и нужде, в которых умирал когда-то сильный и могучий государь.

Они сходили вместе на могилу, над которой в стене костела была вмурована плита. Неумелою рукой одного из братии был вытесан на камне знак княжеского и рыцарского звания, вырезавшийся тогда на печатях и надгробных памятниках власть имущих — конь. Вокруг краткая надпись на латинском языке свидетельствовала, что здесь был погребен Болеслав, убийца епископа Станислава.

Пробыв в Оссяке день, Буривой отправился обратно с печальной вестью к королеве. В Кракове, вынужденный силою, вступил в управление страною, вместо короля, князь Владислав Герман и потребовал, чтобы Мешек с матерью вернулись в королевство.

VI

Был вечер летнего удушливого дня, предвещавшего грозу. Нечем было дышать, а воздух, насыщенный влагой, тянул к земле. Ни малейший ветерок не шелестел листьями вековых деревьев, росших на валах якушовицкого городища. Вокруг царило унылое безмолвие, еще более зловещее, что на валах толпами стоял народ и голова к голове наполнял внутренний двор усадьбы; стоял даже по сторонам дороги, которая вела от замка к маленькому деревянному костелу, построенному у его подножия. С незапамятных времен не было такого сборища на мирном городище Одолая. Большая часть собравшихся принадлежали к рыцарству, земским и ратным людям из племени ястшембцев и их родни. Ни тесная избица, ни службы, ни подворье не могли вместить всего народа. Они сидели и лежали на скамьях и на лугу, под самыми окопами, расположившись как кочевье. И ясно было, что съехались они не случайно, а по приглашению на какое-то торжество, собравшее их воедино: ибо каждый явился в самых нарядных доспехах, взял лучший меч и шлем, одним словом прифрантился, кто как мог. Расплодившееся племя держалось, большей частью, небольшими кучками вокруг отцов, дедов или старших братьев, точно четники со своими предводителями. Начиная от убеленных сединами старцев и кончая едва вышедшими из младенчества подростками, все явились на клич, созвавший их в Якушовицы. На лицах застыло степенное, торжественное, сосредоточенное выражение. Говорили тихо; никто не улыбался; не было движения и суеты.

Старшие теснее всего толпились около избицы. Окна в ней были раздвинуты, двери сняты с петель, а в зиявшее отверстие виднелся свет, и неслось медленное, унылое пение, прерываемое слезливыми стонами и выкриками.

Среди избицы, на высоком ложе, покрытом медвежьими шкурами, покоилось тело Одолая, облеченное, по завещанию, в ту самую серую сукману, в которой он ходил при жизни. В закостенелых пальцах был всунут крест; в головах стояло большое распятие, а два ксендза по сторонам пели погребальные псалмы. Поджидали гроб, внесенный на плечах четырьмя носильщиками. По тогдашнему обычаю, гроб был выдолблен из целого дубового ствола. Крышку несли отдельно.