Изменить стиль страницы

Как жидкое пламя в глазах их неслучившейся жертвы.

5

Июль, 14-е

Новый день пришел ко мне, пришел и сгинул навеки, растворившись. Вычеркиваю его черным маркером, как и все остальные — да, я понимаю, что это не свидетельствует о хорошем отношении к жизни.

А его и нет.

Сегодня середина лета, а идет дождь — навевает тоску. Дождь плачет, и я тоже иногда плачу где-то внутри. Где-то очень глубоко. Я знаю, в моем возрасте плакать уже нельзя, но это ведь и не прорывается наружу.

А что делается у нас внутри — кому какое дело? Люди — черствые оболочки, под которыми прячется израненная душа.

Спал я почти до полудня — как обычно. Это ведь естественно, что бы ни говорили окружающие — я ночной человек и я очень люблю ночь. Днем я скован, заторможен и лишь ночью обретаю некое подобие свободы. Мои окна выходят наружу, и в отличие от многих других жильцов нашего подъезда я могу наблюдать ночную жизнь своего города. Это очень интересно, смотреть, сверху вниз, как шебаршится ночная жизнь. Ночами меня всегда тянет на улицу — я хочу пройтись по пустынным асфальтовым рекам, одной теплой летней ночкой, и чтобы пыльные кроны деревьев, что растут вдоль тротуаров, раскачивались у меня над головой и иногда в них поблескивали летние теплые звезды.

Может быть я прошелся бы вдоль всего верхнего города, миновал эти одинаковые серые, но такие уютные коробки домов, и добрался бы до нашей речки Мелочевки — днем видно, какая она грязная, по ней плывут шины, доски с приусадебных хозяйств и мертвые собаки. Но ночью — ночью речка обретает удивительное очарование. Особенно плотина — место, где вода падает. Я читал, что если человеку в горе постоять у быстро бегущей воды, то его скорбь смоет и унесет — уплывет она в какие-нибудь сияющие дали.

Если так, плотина — место, где горести могут застаиваться. Можно представить: сотни и сотни чужих горестей скопились на черных, выступающих из воды камнях сразу позади плотины. Все время падающая вода вырыла подобие котлована, в котором теперь скапливаются приплывшие по реке многочисленные предметы, все, что она захватила на дальнем своем пути. Там и находит свое последнее пристанище большинство речного сора — кроме того, что прорвется дальше и продолжит свое путешествие.

Мне иногда кажется, что жизнь моя чем-то похожа на реку, и на ней есть своя плотина, ее не видно, но она ощущается — там воды судьбы пенятся и ревут, и я не могу плыть дальше.

Куда плыть? Этого я и сам не знаю, но иногда меня вдруг охватывает ощущение беспричинного счастья и близкой дороги. Я смотрю на самолеты, а стук колес уходящего из города поезда отзывается во мне дрожью.

Еще мне нравится, как восходит месяц — появляется из-за дома напротив, и некоторое время, как желтый кот, сидит на его крыше, а потом взлетает в вышину. Полная луна красива — но узкий молочный серп кажется случайно закинутым на небо произведением искусства.

Такова моя ночь. Никогда не засыпаю раньше двух, я предаюсь мечтаниям, свернувшись в своей кровати. От этого захватывает дух, и иногда я совершенно отключаюсь от реальности, полностью погрузившись в свой иллюзорный мир.

Вот так проходят мои ночи — серебристо-синее время чудес. Дни же все одинаковые. Они серые, и, в особых случаях, черные. Иногда я ловлю себя на том, что совсем не хочу просыпаться. Правильно, лучше остаться здесь, в уютном гнезде моей кровати, что с двух сторон огорожена стенами, с третьей частично письменным столом и шкафом, а с четвертой торцом упирается в окно, так, что лежа можно видеть крыши домов и кусок звездного неба.

Еще раз перечитал эти строки. Нет, мой дневник, никогда и ни за что я не покажу тебя другим. Эти слишком, ведь только тебе я доверяю свои самые сокровенные мысли. Мысль, что родители могут прочитать тебя, страшит и ужасает меня. Они милые, но совершенно нечувствительные люди. Зачерствевшие. Как, впрочем и большинство людей.

Моя мать вешает в ванной четыре полотенца, все разных цветов. Это синее, красное, зеленое и роскошное махровое черно-белое. И все чаще я ловлю себя на том, что вытираюсь тем полотенцем, которое подходит под мое настроение. Так, если я чувствую себя более менее прилично, то вытираюсь синим — цвета летнего неба. Если что-то тревожит меня, зачастую использую красное. Темно-зеленое означает тоску и полную жизненную апатию, которая в особо тяжелых случаях переходит в черное.

Может это ненормально? Да какая разница, все равно об этом никто не узнает.

Все хватит, пожалуй. Я и так написал сегодня слишком много. Но что поделать, что-то бьется внутри меня и требует изливать свои мысли на бумагу. Иначе я не могу. Может быть, я не такой как все? Может быть, я даже гений?

В одном я соглашаюсь с моим отцом — скучным и неинтересным человеком, который совсем не понимает меня — все-таки я слишком много думаю, для своих семнадцати лет.

6

Бомж Васек бежал быстрее лани, быстрей, чем заяц от орла. Жизнь его стала бегом, и бег был длиною в жизнь. Кто бы мог подумать, что пятидесятилетний одышливый алкоголик с зарождающимся циррозом печени может так бежать? Да, никто!

А между тем, ему стало казаться, что он уже способен выиграть марафонский забег, так долго несли его ноги по пустынным улицам.

В ту памятную ночь он тоже поставил рекорд. Тогда для себя. Теперь же, он, наверное, ставил рекорды олимпийские. Бомж Василий был ходячей иллюстрацией к статье о влиянии экстремальных ситуаций на физические возможности человека.

Взорвавшийся где-то внутри него мир по-прежнему не собирался принимать устоявшиеся очертания. Напротив, он все расширялся, образовывал какие-то свои неведомые галактики и солнечные системы, в которых действовали непонятные и неестественные законы.

Если бы Василий закончил факультет философии в областном вузе, на который так стремился попасть в золотые годы, он наверняка задался бы вопросом «почему?». Вернее, полностью это бы звучало:

— Ну почему это произошло именно со мной? Почему из двадцати пяти тысяч людишек моего родного города ЭТО свалилось именно на меня? — вечный вопрос неудачников и самокопателей.

Но Васек не кончал филфак, и к тому же за долгие годы своего бомжевания обрел известный фатализм и покорность судьбе. Потому в данный момент он был озабочен одной единственной мыслью: «Выжить!»

А люди, у которых остается такая одна единственная мысль, как известно способны горы свернуть.

Покинув территорию свалки (и оставив другана Витька погибать мучительной смертью в объятиях адского зеркала), Василий с полчаса бегал по затемненным и кривым улочкам нижнего города. Свет редких фонарей пролетал у него по лицу, освещал вытаращенные безумные глаза и полураскрытый рот с каплями слюны в уголке.

Сначала Васек орал, потом сорвал голос и осип, так что мог только хрипеть. Телогрейка его распахнулась, холодный дождик заливался за шиворот, бежал холодными струйками спине.

В конце концов, некий инстинкт вывел Васька к лежке.

Лежка заменяла у бездомной братии личные квартиры. Под это нехитрое определение подходили как ветхие шалаши со стенами из рваного брезента и полиэтилена или хибары из бревен пополам с фанерными щитами, так и комфортабельные апартаменты на семерых в канализации с паровым отоплением.

Личная лежка Васька представляла собой промежуточный вариант: это был наполовину раскуроченный ржавый контейнер, из тех, что служат для транспортировки грузов морем. Часть крыши Васильева дворца отсутствовала, что позволяло в зимние, морозные дни разводить костер, не боясь отравиться при этом дымом. Двери контейнера тоже отсутствовали, и были заменены подобием ширмы из мешковины и ломкого от времени полиэтилена. Там, где крыша сохранилась (заботливо обработанная новым хозяином на предмет протечек), было темновато, но уютно, и обреталась целая гора источающего неприятные ароматы тряпья. Здесь же лежала кипа газет (местное издание с 1995 по 1999 годы — размокшие и нечитаемые) и складной туристический стул без сиденья, найденный на все той же свалке.