Изменить стиль страницы

Такие, как Белый, будут появляться и на твоем пути. Ты талантлива. Для твоих завистников муж-белогвардеец, да еще князь в придачу, — просто находка. Нет, Валя, я эгоист, но не по отношению к любимой женщине. На эту проклятую факторию я поеду один. Пойми меня. А ты… возвращайся в Саратов или в Москву… учись… пиши… добивайся своего счастья. Ты будешь большим писателем. Я в тебя верю. Что с тобой?

Я похолодела, в глазах потемнело, губы не шевелились.

Сережа положил меня на постель, тер мне виски, давал что-то выпить.

Я была как бы в обмороке, но сознание меня не покинуло. Я вдруг поняла, что Сергея не уговорить, не переубедить.

Вот и нет моего счастья.

Мы провожали Сережу вдвоем с Филиппом Мальшетом. Он устроил Сережу на попутной геологической машине, шедшей в Якутск, откуда он должен был получить назначение в факторию. С ним было два чемодана, один с вещами, другой с книгами. Остальные книги Филипп обещал постепенно выслать почтой или попутной оказией, как получится…

Когда мы прощались с Сережей одни в его комнате, мною овладело такое отчаяние, что я чуть не потеряла сознание. Едва нашла в себе силы сказать: «Возьми меня с собой! Я не переживу…»

— Валя, пожалей меня! — хрипло сказал Сергей.

И я из последних сил овладела собой. Пусть поступает, как он сам находит разумным и лучшим.

Машина ушла. По шоссе тянулись раскулаченные — их горе, наверно, было больше и трагичнее?

Филипп отвез меня домой.

В мае мы уехали в Саратов: мама, сестренка и я. Отец пока остался. Приехал только через год.

Я училась, работала, стала печататься, но что бы я ни делала, с кем бы ни говорила, меня не оставляло видение одинокой фактории на берегу Ледовитого океана, не оставляло на протяжении всех этих лет.

…А вот теперь я сидела на скамейке и ждала, когда мимо пойдет Сережа.

Я сразу узнала его, хотя он изменился неузнаваемо. Ушла его красота. Резче стали черты лица, огрубела кожа, стал крупнее прямой нос, тверже губы, тяжелее подбородок, со лба начинались залысины, виски поседели. Да, эти десять лет оставили на нем свой тяжелый след. От его былой красоты не осталось и следа.

И надо было любить и знать его, чтобы узнать сразу, но как рванулось к нему сердце, как он мне был дорог — еще дороже прежнего.

Сергей, мой любимый, зачем ты позволил жизни разлучить нас?!

Я вскочила со скамейки и окликнула, как когда-то:

— Сережа!

Он вздрогнул и остановился, но не оглянулся. Он узнал мой голос, но не верил, решил, что ему это слышится.

— Сергей Николаевич, — как можно спокойнее произнесла я, подходя к нему.

Он стремительно обернулся. Он смотрел на меня. В мое лицо, в мои глаза, на мой лагерный бушлат, на лагерные башмаки (хотя дали самые маленькие, тридцать шестого размера), на шапку, на юбку из чертовой кожи и опять в лицо.

— Валя — моя Валя… Но этого не может быть… ты… — Он дотронулся до казенного бушлата.

— Я заключенная, Сережа, с 1937 года. Срок десять.

— Тебя! Тебя! О Боже! С ума можно сойти. Валя! Он был потрясен, но наконец справился с собой, обнял меня, и мы поцеловались…

Плевать он хотел на то, что люди смотрят.

— Что угодно я мог ждать, но чтоб такое… арестовали тебя… Это уже чересчур. Но что мы здесь стоим? Пойдем ко мне в мастерскую. Я работаю в театре художником.

Сережа провел меня в свою мастерскую (в театре был выходной день и никого не было), закрыл дверь на крючок, помог мне снять бушлат, будто это было дорогое манто, и я очутилась в его объятиях.

— Я думал… что тебя никогда не… увижу, — шептал он между поцелуями. — И вот встретил… Родная, любимая.

— Ты меня еще любишь?

— Я никогда не переставал тебя любить, я всегда тебя помнил. Но лучше я никогда бы тебя не увидел, чем видеть в этом бушлате… Иди посмотри, это моя работа… как говорится, для души.

Он прошел к закрытому мольберту в углу и откинул полотно. Там был мой портрет. И похоже и не похоже. Красивее, чем я была на самом деле. Называлась картина «Русская студентка».

— Теперь ты больше похожа на этот портрет, — сказал Сергей, вглядываясь в меня. — У тебя стало еще более одухотворенное лицо… С режиссером мы друзья, — продолжал он, — он умный, сердечный человек, я поговорю с ним, может, он сумеет что-либо сделать для тебя. У нас половина артистов заключенные. Работают в театре, имеют отдельные комнаты, а вместо лагеря ходят раз в месяц отмечаться в НКВД. Вместе мы непременно придумаем что-нибудь для тебя.

Я вздохнула.

— Сережа, дорогой, ничего не надо придумывать. У меня отменен приговор. С первым пароходом, в конце мая, я уезжаю на переследствие в Саратов.

— О-о!.. Хотя я рад, что переследствие. Поздравляю… Ты когда узнала, что я в Магадане?

— Месяца полтора назад, но все не решалась прийти к тебе…

— Но почему? Сколько времени потеряно!

— Я знала, что ты снова женился на Шуре и не хотела омрачать ее, да и твою, жизнь.

— Эх ты! К твоему сведению, мы не женаты. Раз возник о ней разговор, давай я тебе все объясню, чтоб потом о ней не упоминать больше.

Шура… Ею владела ложная идея: стать достойной меня. То, что она меня дико переоценивала, — это факт, разуверять ее было бесполезно.

Окончив рабфак, она поступила в медицинский институт. Училась там отлично, была оставлена в ординатуре. Блестяще защитила диссертацию, стала кандидатом наук, давно переросла меня, но все мечтала стать достойной Сергея. Писала мне аккуратно, связующей нитью у нас была Олечка…

На фактории я выдержал шесть лет. Затем перебрался в город на Чукотке — Анадырь.

— Сережа, прости, что перебиваю, но только скажи мне: Филипп Мальшет жив?

— Жив и здоров. Это он и перетащил меня именно в Магадан. Еще работает. Был в числе первых геологов, высадившихся на этот берег. Ты его увидишь. Представляю, как он будет рад этой встрече. Но как огорчится, узнав…

— Что я здесь… Пора привыкнуть, ведь Магадан строят заключенные, Сережа.

— Да, я знаю.

— Так вот, случилась беда. Оленька в каникулы поехала с семьей подруги на Байкал. Оля утонула. Тела не нашли. Байкал не вернул даже тела.

Шура чуть с ума не сошла и… до сих пор не может себе простить, что первой мыслью при известии о гибели дочери была такая: порвалась единственная ниточка, связывающая нас.

Это потом уже осталось одно горе и чуть не убило ее.

— Ладно, Сережа, я всё понимаю. Как ты мог при такой беде не вернуться к ней?

— Я переехал в Магадан, она взяла сюда назначение — требовались квалифицированные врачи. Она терапевт и кардиолог… И последнее, мы не регистрировались, но она при разводе оставила мою фамилию. Так что для всех мы — супруги Неклонские… А сейчас идем ко мне.

— Хочешь познакомить с супругой?

— Я забыл тебе сказать, она в Москве. На курсах повышения квалификации кардиологов. Проходит стажировку в какой-то клинике.

Мне не очень хотелось идти к ним на квартиру, видеть следы присутствия Шуры. Но, как это ни странно, именно этого я там не увидела. Ни малейшего следа ее индивидуальности, словно Сергей жил один. Чисто, аккуратно, но на всем отпечаток личности Сергея Неклонского. Словно она там и не жила, даже книги по медицине не бросались в глаза, они были сложены на самых нижних полках стеллажей.

— Она тебя боится?

— Боится, что я уеду.

— О господи, живет, как на вулкане! Да успокой ты ее раз и навсегда.

— Я не знал, что тебя встречу, и сказал ей, что теперь вряд ли куда уеду, но я не могу лгать, что я люблю ее, да в этом женщину и не обманешь. Я ее никогда не любил и никогда не полюблю… Ты, наверное, проголодалась? — вдруг спросил он. — Подожди минут десять, я принесу обед из ресторана, это у нас близко — на углу….

Он быстро сходил за обедом, и мы поели, потом сварили себе кофе и выпили по стакану кофе со сливками. Потом уселись рядом на диван, держась за руки.

— Теперь рассказывай о себе, а я буду слушать, — сказал Сергей.

Я рассказала об аресте, о допросах, как я рассказывала женщинам в бараке. И он невольно улыбнулся.