Изменить стиль страницы

И вдруг я похолодела…

А что, если бы Ленин не умер, а его бы оттеснили в сторону… Быть может, оклеветали, как потом Бухарина, или даже убили, как Кирова в Ленинграде.

От всех этих мыслей стало так скверно. Поцеловав Марусю, я вышла на воздух.

Лагерь спал, где-то выли собаки. Ни одного огонька в окнах. Мела поземка, скрывая небо: звезды и тучи. Было холодно, темно и страшно. Где-то, уже не на нашей земле, еще шла война и гибли наши солдаты. Может, так же один из них вышел и стоит возле землянки, раздумывая и вопрошая. Может, это Сережа, если ев на фронте.

А может, кто-то потерявший в этот день в бою друга. Я стояла долго-долго, пока не закоченела, тогда вернулась.

— Ты ложись, Валя, — шепнула мне Маруся. — Обо мне не беспокойся, не у меня одной горе, как-нибудь переживу… Спи, завтра работать… Я тоже лягу.

7 февраля 1945 года был день моего рождения — мне исполнилось тридцать шесть лет. Девятый год я была в заключении.

Я решила никому не говорить о дне рождения: моим друзьям будет горько, что нечего им мне подарить. Но Шатревич сказала в бригаде, и они таки устроили мне праздник. К бригаде присоединились все те, кто любил слушать мои рассказы, и в общем получился пир на весь барак.

Уголовники вскрыли одну из своих заначек и принесли нам тайком после поверки полмешка картошки, которую женщины так вкусно приготовили. Чая не достали, но так ароматно заварили степные травы. Шура Федорова раздобыла мне четыре майки (две белых, две синих), из которых шведка Ула обещала сшить две блузки и сшила потом две матроски. Насчет матросок ее надоумил подарок «вора в законе» Косолапого, который очень любил меня слушать и теперь принес мне новенькую тельняшку.

Я нерешительно посмотрела на него, подумав, не ограбил ли он какого морячка?

— Верно, это от морячка, но честно при всех выиграл в карты! Не веришь, Валюха?

Тельняшка мне очень понравилась.

Решетняк выписал к весне белые брюки (тогда даже телогрейки стали белые — в стране не было краски). Это была особая весна. Весна победы. Мы верили и ждали, что, когда кончится война, нас выпустят. Куда там!

9 мая был митинг на площади перед конторой. Но радовались как-то тихо, подавленно, думая о близких, вспоминая потери.

Несколько человек вызвали в Караджар на освобождение.

Трагикомедия, а не освобождение. Им дали расписаться в том, что они теперь освободились, но пока остаются в лагере вплоть до особого распоряжения.

— А когда оно будет?

— А это в Москве только знают, а может, и там не знают.

Вечером они вернулись обратно, но в другой барак. Работали в прежних бригадах.

Ула получила посылки и добрые письма от своих двух русских падчериц. Отца их расстреляли, и они в память его любили и чтили его избранницу, на которой отец женился, когда умерла их мать. А юная шведка полюбила, вышла замуж за русского и стала хорошей матерью его двум дочкам.

Я очень привязалась к Уле. Мы часто с ней беседовали — она мне много рассказывала о своей родине — Швеции.

В мае врач Валериан Викентьевич обнаружил на участке несколько случаев цинги. А ведь лагерным производством были огороды. Он крупно поговорил с Решетняком, и тот, разозлившись, пригрозил ему, что пошлет его на общие работы.

Повариха вспомнила, что несколько лет назад, еще при Бабичеве, когда я работала по борьбе с малярийными комарами, то всегда приносила на кухню щавель на зеленые щи.

— Это же витамины! — заключила повариха. — Пусть собирает щавель.

— Она же бригадир, как оказалось, неплохой, — нерешительно возразил Решетняк, — может, кого другого послать?

Как ни странно, ни с кем другим ничего не вышло. Они приносили так мало.

Решили, что бригаду от меня примет Шура Федорова, поскольку она привыкла заменять бригадира в его отсутствие (не скажу, что бригада была от этого в особом восторге), и я была направлена собирать щавель.

Зато на кухне были довольны: я приносила полный мешок щавеля, а не какую-нибудь горстку. Секрет был прост, хотя, кроме шеф-повара, о нем никто не знал. Дело в том, что я рвала как крохотные листушки обычного щавеля, так и огромные сочные листья конского щавеля. Остальные сборщики были твердо убеждены в его несъедобности и даже ядовитости и обходили его. Я же отлично знала, что он вполне съедобен, богат витаминами, вполне годится на зеленые щи и что в деревнях им лечат печень, желудочные болезни и даже нервы. В 1933 году во время голода мы в семье попеременно ели щи то из лебеды, то из конского щавеля, и, кроме пользы, ничего не было.

На работу я выходила к девяти часам. К этому времени солнце подсушивало травы от росы, и я, полюбовавшись пейзажем, принималась за сбор щавеля. Набив мешок поплотнее, я немного отдыхала, читала стихи, пела. А когда солнце начинало палить нещадно, находила тень от кустов ивы и укладывалась спать. Если был ветер — он разгонял комаров. Но обычно я выискивала места наименее комариные — на пригорках.

Выспавшись, я снова повторяла свою концертную программу. А примерно часа в четыре отправлялась в обратный путь с тяжелым мешком за плечами.

Восхищенная повариха разбирала мешок щавеля и кормила меня досыта этими самыми зелеными щами, ведь я не обедала. Но пшенной каши она давала, как и всем, — половничек с ложечкой постного масла. Хлеба я получала шестьсот граммов. На ужин были зеленые щи, на завтрак тоже.

В общем, я была, пожалуй, довольна. Так продолжалось, пока ко мне не пришла делегация от уголовников и не предупредила:

— Валентина, тебе просят передать, что ежели ты не прекратишь кормить весь лагерь травой, словно коров силосом, то мы тебя вздуем… поколотим.

— Понятно?

— Понятно. Но ведь цинга появилась.

— Пусть дают витамины и хоть рыбий жир, а кормят как людей, а не животных, понятно?

— Да.

— Так что передать?

— Больше не пойду. А Решетняку вы сами скажете? Или мне самой объяснить, в чем дело?

Делегаты почесали затылок.

— Нехай наш бригадир ему скажет. Незачем на бабу всё сваливать.

— Спасибо.

— И тебе спасибо.

Бригадир уголовников ничего Решетняку не сказал — побоялся. Я предупредила только повариху.

— Давно ждала, что они взбунтуются, — задумчиво произнесла она и, оглядевшись (мы были одни на кухне), добавила шепотом: — Мне два пуда пшена недодали. Ты, Валенька, помалкивай, а то он пошлет меня на общие работы. Я это лишь тебе одной сказала.

— Что он… для своей семьи, что ли… голодные?

— Куда там. Пшено загнал на базаре в Караганде. Наутро, узнав, что я самовольно прекратила сбор щавеля и вернулась в бригаду, Решетняк рассердился и приказал мне идти собирать злосчастный щавель. Когда я отказалась наотрез, он буквально взбесился:

— Бригадиром остается Федорова!

— Пусть остается, я не возражаю.

— Она не возражает. Благодарю вас. Чтоб щавель был, иначе весь лагерь голодным останется. Варить первое не из чего.

— Можно сварить кулеш из пшена… или хоть суп.

— Тебя не спросили! — заорал он, багровея. — Марш собирать щавель!

— Не могу, всем очертело есть супы из одной травы.

— Если не пойдешь, запишем отказ от работы. Все же я догнала свою бригаду и работала вместе с ними… Мы сажали капусту. Работа не из легких, ноги все время были в воде. То ли пустили орошение, то ли такой был сильный дождь — он шел весь день, — но для посадки капусты это было хорошо. Часам к четырем у меня начался сильнейший озноб, через силу я работала, буквально щелкая зубами. К вечеру озноб прекратился, у меня поднялась температура. Шведка пощупала мой лоб.

— Да от нее пышет, как от раскаленной печки! — вскричала она.

Женщины окружили меня.

— Валюха, похоже, ты подхватила малярию! — решила Шура. — Иди-ка ты в барак и ложись.

— Нельзя… Тогда начальник наверняка припишет ей прогул, — заметила Маруся Брачковская.

Наш спор решил главный агроном — тоже заключенный, который занимал, однако, привилегированное положение, имел отдельный коттедж и домработницу. Он подъехал на двуколке, посмотрел, как идут дела с посадкой капусты, и согласился отвезти меня к врачу.