2

ПРЕВРАЩЕНИЕ

Он дружил с родителями Пиджин еще до ее рождения, а ее саму впервые увидел в роддоме — младенцем у груди матери. Экслер и молодожены Стейплфорды — он из Мичигана, она из Канзаса — вместе играли в Гринвич-Виллидж, на малой сцене, в церковном подвале, в постановке пьесы «Удалой молодец — гордость Запада». Экслер исполнял восхитительно буйного Кристи Мехоуна, липового отцеубийцу, а в главной женской роли — Пиджин Майк Флаэрти, упрямицы дочки владельца пивной на западном побережье графства Мейо, — выступала Кэрол Стейплфорд, беременная на втором месяце своим первым ребенком. Эйса Стейплфорд играл Шона Кьоу, помолвленного с Пиджин. Когда пьеса сошла со сцены, Экслер присутствовал на прощальной вечеринке и голосовал за то, чтобы младенца Стейплфордов назвали Кристи, если родится мальчик, и Пиджин Майк, если это будет девочка.

Кто мог предположить, что сорокалетняя Пиджин Майк Стейплфорд, которая с двадцати трех лет вела жизнь лесбиянки, и шестидесятипятилетний Экслер станут любовниками, и будут всякий день, едва проснувшись, непременно созваниваться, и захотят проводить вместе все свободное время в его доме, где, к огромной радости Экслера, Пиджин завладела двумя комнатами: одной из трех спален на втором этаже, где поселились ее вещи, и гостиной на первом, которую она сделала своим кабинетом, поставив там ноутбук. Во всех комнатах первого этажа, даже в старой кухне, имелись камины, и когда Пиджин работала у себя в кабинете, она всегда разводила огонь в очаге. Сама она жила примерно в часе езды от Экслера и добиралась до него по петляющей среди холмов дороге, которая в конце концов выводила через сельскую местность к пятидесяти акрам его полей и большому старому белому с черными ставнями фермерскому дому в окружении вековых кленов и ясеней, обнесенному длинной стеной из нетесаного камня. И никого вокруг, кроме них, на несколько миль. Первые месяцы они редко выбирались из постели до полудня. Никак не могли оторваться друг от друга.

А до ее появления он был уверен, что все кончено: кончено с театром, кончено с женщинами, да и вообще с людьми, навсегда кончено со счастьем. Более года он чувствовал крайнее физическое утомление, с трудом проходил даже небольшое расстояние, не мог стоять или сидеть сколько-нибудь долго из-за боли в спине, привычной, но с годами усилившейся и все быстрее прогрессирующей. Нет, он не сомневался: все кончено. Одна нога периодически немела, так что он с усилием переставлял ее при ходьбе и нередко оступался, спотыкался и падал, обдирая ладони или разбивая в кровь губу либо нос. Пару месяцев назад умер от рака его лучший, по сути единственный друг, живший по соседству восьмидесятилетний судья, который ушел на покой несколькими годами раньше; в результате Экслеру, хоть он уже тридцать лет жил в двух часах езды от города, среди деревьев и полей, откуда выезжал, только чтобы играть в театре, не с кем было поговорить, разделить трапезу, не говоря уже о постели. Снова мысли о самоубийстве начали преследовать его с той же частотой, что и год назад, перед больницей. Каждое утро, вернувшись из сна к своей опустошенности, он решал, что не может прожить еще один день лишенным таланта и работы, одиноким, терзаемым неутихающей болью. В нем опять поселилась мысль о самоубийстве. Только оно одно и осталось среди полного запустения.

Холодным серым утром после целой недели сильных снегопадов Экслер вышел из дома и отправился в гараж, чтобы проехать четыре мили до ближайшего городка и пополнить запас продуктов. Дорожки около дома каждый день расчищал фермер, убиравший снег в его владениях, но Экслер, обутый в ботинки на толстой подошве, все равно ступал очень осторожно, опирался на трость и шажки делал мелкие-мелкие, чтобы не поскользнуться и не упасть. Жесткий корсет под несколькими слоями одежды фиксировал грудной и поясничный отделы его позвоночника. Выйдя из дома и направляясь к гаражу, Экслер заметил между ним и сараем небольшое белесое длиннохвостое существо. Сначала он подумал, что это большая крыса, но потом по мордочке и голому хвосту признал опоссума, длиной дюймов десять. Опоссумы обычно ведут ночной образ жизни, а этот, с выцветшей и грязной шерстью, разгуливал по снегу среди бела дня. Заметив человека, он медленно заковылял к сараю и скоро исчез в большом сугробе у каменного фундамента. Экслер последовал за зверьком, который, вероятно, был болен или доживал свои последние дни, а когда приблизился к сугробу, увидел прорытый в нем ход. Опершись обеими руками на палку, Экслер наклонился и заглянул в дыру. Опоссум залез слишком глубоко, чтобы его можно было разглядеть, но у входа в небольшую пещерку лежало несколько палочек разной величины. Экслер сосчитал: их было шесть. Вот, значит, как все устроено, подумал он. У меня слишком много всего. А нужно-то шесть палочек.

На следующее утро, варя себе кофе, он увидел опоссума из кухонного окна. Зверек стоял на задних лапах у сарая и ел снег из сугроба, засовывая комки в пасть передними лапами. Экслер поспешно надел пальто, сунул ноги в ботинки, схватил свою палку, вышел через заднее крыльцо и по расчищенной дорожке направился к сараю. Остановившись футах в двадцати от опоссума, он крикнул ему: «Не желаешь ли сыграть Джеймса Тайрона? В Гатри! А?» Опоссум продолжал есть снег. «Ты был бы потрясающим Тайроном!»

В тот день маленькая четвероногая карикатура на Экслера прекратила свое существование. Он больше ни разу не видел опоссума. То ли зверек ушел, то ли погиб. А снежная пещерка с шестью палочками сохранилась до следующей оттепели.

Потом к нему заглянула Пиджин. Позвонила из маленького домика, который снимала в нескольких милях от колледжа, где преподавала с недавнего времени. Прошло двадцать лет или больше с той поры, как он видел ее в последний раз — жизнерадостной студенткой последнего курса, путешествующей с родителями в каникулы. Они оказались поблизости и заехали на пару часов повидаться. Раз в несколько лет они встречались вот так, мимоходом. Эйса руководил театром в Лансинге, штат Мичиган, в городке, где родился и вырос, а Кэрол играла в репертуарной труппе и вела театральную студию в университете штата. А в позапрошлый их приезд Пиджин было десять — застенчивая девчушка со славным личиком и милой улыбкой. Она лазала по его деревьям, быстрыми гребками мерила его бассейн, худенькая, мускулистая девчонка-сорванец, беспомощно смеющаяся всем шуткам своего отца. А до этого… до этого он видел ее в родильном отделении больницы Сент-Винсент в Нью-Йорке.

Теперь перед ним стояла стройная полногрудая женщина сорока лет, хотя что-то детское, озорное все еще угадывалось в ее улыбке — верхняя губа забавно приподнималась, обнажая выдающиеся вперед резцы, — и походке вразвалочку. Одета она была для загорода, в изрядно поношенные ботинки и красную куртку на молнии, а волосы, которые он ошибочно считал светлыми, как у ее матери, оказались темно-каштановыми и очень коротко подстриженными, сзади так коротко, что, казалось, там поработала машинка. Она производила впечатление защищенного и вполне счастливого человека и, хотя выглядела по-мальчишески грубовато, говорила приятным, с богатыми модуляциями голосом, словно подражая матери-актрисе.

Потом-то он понял, что она уже очень давно не получает от жизни того, что ей хотелось бы, иначе как в гротескном варианте. А последние два года своего шестилетнего романа в Боузмене, штат Монтана, Пиджин страдала от одиночества. «Первые четыре года, — рассказала она ему в ту ночь, когда они стали любовниками, — мы с Присциллой так уютно дружили. Ездили на природу, ходили в походы почти каждый уик-энд, даже когда шел снег. Летом отправлялись в такие места, как Аляска, путешествовали пешком, жили в палатке. Это было так здорово. Ездили в Новую Зеландию, в Малайзию. В этих безоглядных странствиях по свету было что-то детское, и мне это нравилось. Мы словно все время сбегали от кого-то. А потом, на пятом году, она начала медленно уплывать от меня в компьютер, и мне стало не с кем поговорить, кроме кошек. До тех пор мы всё делали вместе. Устраивались в постели и читали каждая свое, иногда вслух зачитывая отрывки друг другу. Сплошной восторг и полная гармония. Присцилла никогда не сказала бы кому-нибудь: „Мне нравится эта книга“, только: „Нам нравится эта книга“. И так обо всем: „Нам было интересно там“, „Мы туда собираемся летом“. В хорошие времена наша с ней жизнь была полной и восхитительной. У нас всегда было это „мы“. А потом не стало больше „мы“, „мы“ кончилось. Мы — это теперь была она и ее „макинтош“, она и ее зреющая, нарывающая тайна, разъедающая все остальное и грозящая искалечить и обезобразить любимое мною тело».