— И что же ты будешь делать? А как же роли, для которых ты уже созрел? У меня сердце разрывается, как подумаю обо всех пьесах, которые словно для тебя написаны. Если возьмешься за роль Джеймса Тайрона и начнешь работать с Винсентом — точно выберешься. Он такое делает для актеров! Буквально каждый день. Я уже сбился со счета, сколько их на вручении «Тони» или «Оскара» говорили: «Хочу поблагодарить Винсента Дэниелса…» Он самый лучший.

Экслер опять покачал головой.

— Послушай, — не отступал Джерри, — всем знакомо такое чувство: я этого не смогу. Мало кто никогда не боялся, что его разоблачат, уличат в фальши. Это кошмар любого актера: они всё поймут про меня, они уже поняли! Давай признаем: паника — это еще и возрастное. Я гораздо старше тебя и живу с ней уже давно. Во-первых, все делаешь медленнее. Буквально все. Даже читаешь медленнее. Если пробуешь читать быстрее, многое вообще ускользает. Речь замедляется, память включается не сразу. Реакция уже не та. И когда все это начинается, перестаешь себе доверять. Особенно если ты актер. В молодости запоминал страницу за страницей, без всяких усилий. Легко и просто. И вдруг оказывается, что ничего простого в этом нет. Учить текст — мука для актеров, которым за пятьдесят, а тем более за шестьдесят. Раньше запоминал по сценарию в день, а теперь хорошо бы страницу в памяти удержать. И начинаешь бояться, становишься тише, слабее, больше не чувствуешь в себе той неукротимой жизненной силы, какую ощущал прежде. Это пугает. И в итоге ты больше не свободен, как говоришь. А что еще страшнее, с тобой больше ничего не происходит.

— Джерри, я не в силах продолжать этот разговор. Мы так весь день можем беседовать, и толку не будет. Очень мило с твоей стороны приехать повидать меня, привезти ланч и цветы, попытаться помочь мне, подбодрить, утешить. Ты необыкновенно внимателен. Я рад тебя видеть и рад, что все у тебя хорошо. Но твоя жизнь — это твоя жизнь, и у нее своя энергия и своя инерция. Я же больше не способен играть. Исчезло что-то главное. Может быть, и должно было исчезнуть. Все уходит. Не надо думать, что моя карьера безвременно и трагически оборвалась. Подумай лучше, как долго я протянул. После колледжа я же просто валял дурака! Играл на сцене, чтобы покрасоваться перед девушками. Это потом у меня открылось настоящее театральное дыхание, я научился жить на сцене. Я рано начал. В двадцать два приехал в Нью-Йорк на прослушивание. И сразу получил роль. Стал брать уроки. Упражнялся в воспроизведении чувственных образов предметов и явлений. Прежде чем играть, ты творишь реальность, в которую готовишься шагнуть. Творишь случившееся прежде того, и то, какое было время года, и то, с кем ты в тот день говорил. Пытаешься представить, чем пахло вокруг, холодно было или тепло, на улице все происходило или в доме, — тогда умели заставить тебя включить все свои чувства и вызвать к жизни то, за что можно зацепиться. Помню, когда я только начинал брать уроки, нас заставляли пить воображаемый чай из воображаемой чашки. Надо было сыграть, насколько он горяч, насколько полна чашка, есть или нет блюдце и ложечка, кладешь ли ты сахар в чай и сколько кусочков. Потом прихлебывать… Другие просто тащились от всего этого, но я не находил в этом никакой пользы. Более того, я ничего такого не мог. Я плохо справлялся с подобными этюдами, просто из рук вон. Честно старался, но у меня никогда не получалось. У меня получалось только то, что я делал инстинктивно, а все эти этюды, выработанные навыки — ну да, они позволяют тебе выглядеть как актер. А я с воображаемой чашкой в руке выглядел глупо. Ехидный внутренний голос то и дело повторял мне: «Нет никакой чашки!» И вот этот голос теперь победил. Как бы я ни готовился, как бы ни старался, стоит оказаться на сцене, как ехидный голос начинает нашептывать мне: «Нет никакой чашки». Джерри, все кончилось, я больше не умею делать воображаемое настоящим.

После ухода агента Экслер нашел у себя в кабинете экземпляр «Долгого путешествия в ночь». Попытался читать, но любое усилие было невыносимо. Он добрался до четвертой страницы и бросил, заложил книгу визитной карточкой Винсента Дэниелса. В Кеннеди-центре он чувствовал себя так, будто никогда раньше не играл, а сейчас — будто никогда не читал пьес, не читал этой пьесы! Фразы словно не имели смысла. Он не мог уразуметь, кому какая реплика принадлежит. Сидя в кабинете среди книг, припоминал пьесы, персонажи которых совершают самоубийство. Гедда в «Гедде Габлер». Жюли в «Фрёкен Жюли». Федра в «Ипполите». Иокаста в «Царе Эдипе». Почти все в «Антигоне». Вилли Ломен в «Смерти коммивояжера». Джо Келлер во «Всех моих сыновьях». Дон Пэрритт в драме «Продавец льда грядет». Саймон Стимсон в «Нашем городке». Офелия в «Гамлете». Отелло. Кассий и Брут в «Юлии Цезаре». Гонерилья в «Короле Аире». Антоний, Клеопатра, Энобарб и Хармиана в «Антонии и Клеопатре». Дедушка в «Проснись и пой!».[5] Иванов. Константин Треплев в «Чайке». И этот шокирующий список включает только те пьесы, в которых он когда-то играл. А так их больше, гораздо больше. Примечательна эта частота, с какой самоубийство входит в драму, как будто оно вписано в ее фундаментальную формулу и не столько вытекает из действия, сколько диктуется самим жанром. Дейдре в «Дейдре, дочь печалей». Хедвиг в «Дикой утке». Ребекка Вест в «Росмерсхольме». Кристина и Орин в пьесе «Электре подобает траур». Ромео и Джульетта. Аякс у Софокла. С пятого столетия до нашей эры драматурги с ужасом всматриваются в самоубийство, зачарованные эмоциями, толкающими на столь необычный поступок. Он должен заставить себя перечитать все эти пьесы. Да, надо взглянуть ужасу прямо в лицо. Никто не сможет упрекнуть его, что он не докопался до сути, не продумал все до конца.

Джерри оставил большой конверт из плотной желтоватой бумаги со скудной корреспонденцией, присланной Саймону на адрес агентства Оппенгейма. В прежние времена каждая пара недель приносила дюжину писем от поклонников. Теперь это был весь урожай за последние полгода. Устроившись в гостиной, Экслер лениво вскрывал конверты, прочитывал первые строчки, после чего сминал письмо в комок и швырял на пол. Все это были просьбы прислать фотографию с автографом — кроме одного письма, которое удивило его и которое он прочел до конца.

«Не знаю, вспомните ли Вы меня, — так начиналось письмо. — Я тоже лечилась в больнице в Хаммертоне, и мы с Вами несколько раз вместе ужинали. И ходили на арт-терапию… Может, Вы меня и не вспомните. Я только что смотрела по телевизору сериал — он идет поздно ночью — и, к моему огромному удивлению, увидела там Вас. Вы играете закоренелого преступника. Было так странно увидеть Вас на экране, да еще в такой зловещей роли. Ничего общего с человеком, которого я знала! Я помню, как рассказывала Вам свою историю. Помню, как вы слушали меня изо дня в день. Я не могла остановиться. Я переживала агонию. Думала, что жизнь моя кончена. И хотела покончить с ней. Возможно, Вы не знаете, но то, что Вы меня слушали, то, как Вы слушали, помогло мне выжить. Это было непросто. Мне и сейчас непросто. Чудовище, за которым я была замужем, нанесло непоправимый урон моей семье. Все обстояло гораздо ужаснее, чем я полагала, когда ложилась в больницу. В моем доме долгое время происходили страшные вещи, а я ничего о них не знала. Трагедия, в которую вовлечена моя девочка. Я помню, как просила Вас убить его. Помню, как предлагала заплатить. Я думала, Вам, такому большому и сильному, это ничего не стоит. Вы по доброте своей не сказали мне, что я рехнулась, а сидели и слушали мой бред, как речи нормального человека. Спасибо Вам за это. Но какая-то часть меня уже никогда не будет нормальной. Этого больше не может быть. И не должно быть. Я по глупости приговорила к смерти не того человека».

Письмо продолжалось — один написанный от руки длиннющий абзац, растянутый еще на три страницы. В конце стояла подпись — Сибил ван Бюрен. Он помнил, как слушал ее рассказы. Сосредоточиться и прислушаться к кому-то кроме себя — это было самое близкое к актерской игре состояние, которое ему довелось пережить за последние месяцы, и, возможно, это даже помогло ему оправиться. Да, Экслер помнил ее, и ее историю, и просьбу убить мужа, как будто он и впрямь был гангстером из боевика, а не пациентом психиатрической больницы, большим и сильным, который при все том не смог, как и она сама, прекратить свое существование выстрелом из ружья. В фильмах то и дело убивают, но снимают эти фильмы потому, что девяносто девять целых и девять десятых процента зрителей не способны на такое. А если так трудно убить другого, даже того, кто заслуживает смерти, представьте, как трудно убить себя самого.

вернуться

5

Речь идет о пьесе (1935) американского драматурга Клиффорда Одетса (1906–1963).