Изменить стиль страницы

Краснощекая priorinnen выросла перед нами.

— Виопа sera, Мирелла. — Она говорила грудным голосом. Мирелла сделал книксен, я поклонился. — Ты и сегодня с нами. — (Опять та же улыбка.) — Хочешь помочь накормить Антонио?

— Не сегодня, madre. Я с гостем, он из Норвегии. Меня представили по всей форме. Я поклонился. (Улыбка.)

— Он знает итальянский?

— Да, madre.

— Скажи ему, что мы рады видеть его.

— Хорошо, madre.

Priorinnen по-прежнему смотрела только на нее.

— La madre говорит, что рада тебя видеть.

Я кивнул в очередной раз. Priorinnen медленно развернулась ко мне. От нее пахло мокрой вспаханной землей. Лицо за вуалью казалось маской. Губы чуть раздвинулись. Она собирается что-то сказать?

— Люди грешны, — вымолвила монахиня. Она выталкивала из себя слова, сначала одно, потом другое. Мурашки побежали вверх-вниз по спине. Priorinnen подняла руку. Сердце екнуло: все, сейчас потреплет по щеке, но она не тронула меня, а лишь перекрестила и удалилась. Она шла, точно путаясь в недрах большой куклы под названием priorinnen.

Волна за волной стих шум у столов, все больше изнемогших едоков откидывались на стульях. Некоторые стонали вслух. Пластались по столу, положив голову на руки, чухались, искали в вонючих своих тряпках. Самые мелкие присмотрели себе чьи-нибудь колени, куда залезть. Тихое чавканье, оно шло как будто отовсюду.

Две монахини устроились на полу перед старухой. Одна принесла здоровый дымящийся таз, вторая — обмылок и полотенце. Они сняли с нее замурзанные тряпицы, навороченные на ноги. Женщина раскачивалась взад-вперед и лепетала что-то нечленораздельное. Они опустили ее ноги в воду и стали мылить их, неспешно и основательно. По старухиным щекам бежали слезы. Она причитала и жалобно подвывала. Остальные сестры раздавали гостям таблетки и мази. Мирелла глубоко вздохнула, точно проснувшись. Я тоже набрал воздух — дышать было совсем нечем.

— Пойдем уже, — предложила она сама.

В коридоре мы остановились.

— Бежим, посмотрим, заперт ли класс, — сказала Мирелла.

Мы взапуски кинулись вверх по широкой лестнице. Закрыто. Но Мирелла, само собой, знала, где черный ход, и вот мы уже в танцевальном зале. Белые гардины на широченных окнах плотно задернуты, в углу молчит рояль. В зеркале мы сами.

Мирелла скинула пальто, туфли.

— Сыграй, — попросила она. — Я потанцую.

Я сел за рояль, поднял крышку и осторожно взял пробный аккорд, потом еще один. Мирелла, разогреваясь, немного покружилась. Мой указательный палец прошелся по клавиатуре от басов до дисканта, и Мирелла обежала комнату мелкими быстрыми шажками, взмахивая руками. Пальцы искали мелодию, потеряли — нашли — опять потеряли. Я отчаянно давил на педали. Это мои руки послушны танцу Миреллы или ее ведут звуки рояля? Не знаю. Но пляска вихрилась все отчаяннее, несдержаннее, и я — раз — захлопнул рояль и пустился тоже. Мы кружили друг друга. Я поднимал Миреллу, мы танцевали вместе и по отдельности, то бешено, то едва-едва, мы танцевали дольше, чем было сил, и вот сползли вниз по стене и сели на полу, раскинув в сторону ноги.

Мирелла обернулась ко мне. Лицо горит, вместо глаз две узенькие щелочки.

— Я скажу тебе одну тайну, но поклянись, что никому не расскажешь. Клянешься? — выпалила она. — Я не буду балериной, когда вырасту — я стану святой!

6

Снова Зингони. Я сижу в постели, обложенный подушками, и рисую. На коленках толстый блокнот, а по постели разбросаны машинки и оловянные солдатики. Да-да, я опять болею.

Все завертелось на другой вечер после нашего возвращения из Пизы. Голова запылала, шея перестала гнуться. На свет был извлечен вечный термометр. Мы с мамой хором спели неизменную «Bussan Lull».

— Все куплеты, Фредрик, и сразу вынем. — Меня похлопали по попе: все по полной программе.

И огорченный голос отца от стола:

— Сколько там у него набежало?

И всегдашняя мамина тревога:

— Никита, как ты думаешь, что с ним?

— Элла, дорогая, ну откуда же мне это знать? Опять что-то подцепил. Сколько раз, Фредрик, я запрещал тебе выходить из дому без перчаток.

Мама подхватила тему:

— Посмотри на брата, ты видел его когда-нибудь без перчаток?

Что на такое ответишь?

Болезни был объявлен бой, в ход пошла премерзкая коньячная бутылка, и ночь я провел у троллей.

Лица хороводом кружились вокруг. Я бежал, не двигаясь с места. Прятался у всех на виду. Падал в черную дыру, силился увернуться от этого, бился, бился, бился. С тротуара надо мной навис тигр и ткнул мне когтем в глаз. Я заорал, но не сумел проснуться. Они содрали с меня кожу и намотали ее на мамины бигуди: я увидел собственные внутренности, а потом стал совершенно прозрачным. И все это на фоне чего-то огромного, бесформенного и неподвижного, цепеняще жуткого, оно лежит и ждет…

Я сидел в кровати и рисовал африканское сафари. Как раз нажал на курок — и лев рухнул в прыжке. Атти с восхищением следил за единоборством из-за плеча. Изредка я давал карандашу отдых и наслаждался звуками. Их было много, звуков, но все приглушенные.

Мозг! Когда можно будет пробраться туда незамеченным? Разве что ускользнуть из кровати сию секунду? Нет, не хочется. Я так хорошо лежу. Когда голова устает, можно откинуться на подушки и прикрыть веки. И лежать тихо-тихо. Лентяйничать и дремать. Потом пришел Малыш, и я пообещал ему поиграть в машинки и солдатики, он это обожает, а ведь надо и о нем подумать.

Атти я изобразил в тропическом шлеме и белом белье.

Когда я тем воскресеньем появился в пансионате «Серена» после визита к монахиням, то постучался к нему.

— Avanti! — крикнул он в ответ, и, отворив дверь, я обнаружил Атти болтающимся в гамаке: руки за головой, одна нога свешивается через край.

— А, это ты, Рико. — Он широко улыбнулся и спрыгнул на пол. — Входи, входи! Но что у тебя за вид, что случилось?

Какой такой вид? Никто ничего не заметил.

— Взгляните на себя, молодой человек. — И он подтолкнул меня к треснувшему зеркалу над умывальником.

Я всмотрелся в собственное лицо. Неужели правда заметно? На меня смотрела застывшая маска с очень большими глазами и слишком рыжей шевелюрой.

— Не пугайся так ужасно, Рико, я пошутил, — захохотал Атти, пихаясь в бок. Но увидев, что, несмотря на все усилия, подбородок у меня дрожит, Атти крепко поцеловал меня. — Не обращай на меня внимания, я жуткий человек, все говорят. Синьор Гатти? Да он сумасшедший. Чердак у него совершенно перекосило — но пишет он здорово и столько всего пережил, этого не отнять! — И он задышал мне в самое ухо. — Может, я поэтому немного чудаковат, а, Рико? Потому что повидал слишком много? То, как мы живем, это дурдом просто. И поэтому, понимаешь, Рико, я вижу, ты понимаешь: нужно придумать свой собственный мир. — С этими словами он скользнул к выключателю, и обезьяны запрыгали, попугаи закричали, все замерцало, а питон начал свой марш на месте. — Глотни-ка кокосового молочка. — И ударом ножа он прорубил дырку в крышке банки, потом еще — молоко брызнуло — и протянул банку мне. На этот раз я не отказался. Может, меня от того молока скрутило?..

— Смотри, Рико, это все я написал за сегодня. — И он с шелестом помахал у меня перед носом толстенной стопкой, которую я вроде видел раньше. — Недурно, да? Но теперь синьор Гатти устал. И будет принимать пищу. Вот так-то. — И он стукнул себя кулаком по лбу. — Не угодно ли будет вам с тетей отобедать со мной в ресторане? Аттилио Гатти угощает!

— Я не очень уверен, — ответил я уклончиво. — Вообще-то я только из-за стола.

Он огорчился:

— Ясно, это я глупый. — И Атти посмотрел на часы: — Уже так поздно. Но мы, писатели, так легко обо всем забываем, когда нам пишется. Ну тогда сходим в другой раз, договорились? Не грусти, мой мальчик. Все хорошо.

Мы с ним уселись на циновку. Атти обнял меня за плечи:

— Э, Рико, да ты вроде скучный какой-то. Верно? Давай выкладывай. Твой старый друг Атти умеет слушать, как никто.