— Видно, Фредрик, это обречено, — заговорил он медленно. — Мы болтаем, болтаем, а все равно, по большому счету, делаем то, что доставляет нам удовольствие или чего кому-то хочется, а к голосу разума прислушиваемся, лишь если он потакает нашим желаниям и прихотям или вторит тем, кто сильнее нас. Мы не разгибаясь куем мечи для новой войны, а казалось, только вчера отыграли победу. Многие понимают поразительно мало, а все выше их разумения вызывает у них ярость. Всегда помни, сынок: чем меньше человек знает, тем он опаснее. — Отцова рука потрепала меня по волосам, так приятно. — Типы вроде родителя малышки Миреллы вопят громче всех, а сами продадут душу не мелочась. Италия наводнена сегодня такими людьми, торгующими всем, что пользуется спросом, не важно что, не важно кому. А покупатели слетаются, как мухи, ибо чем больше нахапал, тем больше власть. Эти акулы сожрут нас. Дай только срок, и останутся лишь Штаты и Советы. Властью золота и силы нас заманивают в неволю. Мы пустили с лотка все: право самоопределения и культурные традиции, душу и историю, а сатрапы только того и ждут.
Я вслушивался. Отцова речь превратилась в скороговорку, а рука у меня на плече отбивала ритм. Я понимал лишь малую толику, но ты должен запомнить все, говорила мне рука, ты ж умеешь. И почему ничего не изглаживается из моей памяти полностью? Почему все заваливается в какой-то дальний уголок, готовое в любой момент всплыть? Вот уж что-то рвется на поверхность, стоило отцу заговорить о войне. Она умерла. Так я решил. А он зачем-то говорит о ней, как будто она жива. Все время поминают, точно у нее много жизней в запасе! А за ней, под ней, где-то в самом нутре ее, далеко-далеко, но совсем рядом, — то опасное, та угроза, та — но нет! Только не думать об этом. Забыть, забыть, оно не вернется назад.
— Зачем вываливать это все на Фредрика? — У нас за спиной бесшумно возникла мама. — Ты только заводишь его перед сном. Ему давным-давно пора спать.
Отец не ответил, и мама усилила напор:
— Никита, дорогой, довольно на сегодня. Мы ложимся спать.
И отец, словно сам с собой:
— Да, да, Элла, ты права, лечь спать, забыть, не разговаривать, не видеть, не слышать, уйти с головой в свое, заняться изящными искусствами, а крысы пусть пожирают друг друга сами. А что делать с внутренней немотой? Они все растут, эти островки молчания. От них постоянная, изматывающая тяжесть в душе. Элла, помнишь первое послевоенное лето? Как у нас не было сил. Как мы устали от всего пережитого и от того, что нас минуло, чего мы не перестрадали. Ты помнишь Петю, Володю, Шуру и Георгия, как они сидели у нас дома на террасе и рассказывали о лагере и о своих товарищах, оставшихся там, а самих ветром качало? Не забыла, как мы обнимались на прощание, когда они уезжали домой, в Советы, к семьям, которые то ли ждали своих кормильцев, а то ли давно сгинули, как они ехали навстречу миру и свободе?! Как мы клялись в вечной дружбе и вместе плакали, и какими опустошенными мы себя чувствовали, как будто мы… да, как будто мы!.. — Он передернул плечами.
Мама оттерла меня в сторону и нежно подтолкнула в спину: «Давай-ка, Фредди, иди к тете и ложись, я сейчас загляну к тебе». — Она тихонько поцеловала меня в темечко.
В дверях я обернулся. Отец присел к столу. Его голова виднелась среди бумаг, пустых бутылок, остатков еды. Он подпирал лоб рукой и смотрел в одну точку. Я вырвался из маминых рук, бросился к отцу, обхватил его и крепко поцеловал.
— Папа, завтра я тоже хочу в музей! — сказал я.
Он посмотрел на меня и отрешенно улыбнулся.
— Это хорошо, Фредрик, просто замечательно. — И он осторожно постучал меня по плечу сжатым кулаком.
Воскресный день таял минута за минутой, фасады неподвижно и молча таращились на нас пустыми глазницами. Мы с Миреллой бегали кругами у статуи на пьяццо Мартира дел-ла Либерта. Вконец запыхавшиеся, изнемогшие, мы устроились на ступеньках постамента, безучастно наблюдая воскресный променад добропорядочных обывателей Пизы.
Вот бы сбежать? Но куда?
— Мирелла, ну напрягись, придумай что-нибудь!
Тут я сам кое-что вспомнил. Мы с Миреллой не сговариваясь взглянули на окна ее дома. Следят за нами? Вроде нет, ведь мы дали честное благородное…
— Знаю! — выпалила Мирелла.
— Ну?
— Мы попросимся сходить к монашкам!
— Монашкам?
— Ну в монастырь. Где мы танцуем.
— И нам разрешат?
— Конечно, к монашкам разрешат!
— Они их разве знают?
Мирелла высокомерно расхохоталась.
— Какой же ты глупый, — конечно, мы близко знакомы с монастырскими. Как бы иначе мама сумела снять там зал для танцстудии? Моя тетя — монахиня.
Вид у меня, верно, был очень испуганный, потому что у Миреллы нарисовалась ее строгая складка меж бровей.
— Что не так, осмелюсь я полюбопытствовать?
Да все так, просто такое странное чувство, будто что-то странное, чужое и противненькое подошло еще на шаг ближе.
— Значит, мы идем в гости к твоей тете? — Я все колебался.
— Нет, не так. Тетя монахиня в Ливорно, а не здесь.
— Ты, кажется, хотел, чтоб я что-нибудь придумала?
— Да-а, — ответил я и подумал про Атти. Показать бы Мирелле его комнату, вот это да, но…
Муторно и с массой оговорок, мы выторговали разрешение.
— Сначала на пьеццо Веттоваглиа, — распорядилась Мирелла. — Там у них воскресный базар и можно купить конфет.
Я перебрал в кармане свое богатство — несколько чумазых лир, доставшихся унизительно, сберегаемых на покупку оловянных солдатиков. Карамель обошлась минимум в три… Потом дальше, вниз, и скоро очутились у реки, на развалинах. Они выглядели еще пустыннее, чем обычно, будто и в этой вымершей части города блюли воскресенья и праздники. Я гнал перед собой консервную банку.
— Иди сюда! — жарко позвала Мирелла и потянула меня за рукав. — Что-то покажу! — Она скакнула вперед и отвела в сторону плеть плюща. Под ненадежным обломком стены чернела дыра. Мирелла исчезла.
Пещера оказалась огромной. Чуть нагнув голову, я мог идти по ней. Откуда-то из глубины промозглой темноты донесся голос Миреллы:
— Иди, Фредрик, иди.
Осторожно, стараясь не изодрать одежду, пробирался я на зов.
На самом деле было не совсем темно. Сквозь трещины в потолке сочился свет. Я вспомнил таблички во Флоренции: «PERICOLOSO ENTRARSI!»
Узкий коридор петлял и извивался. Изредко — две-три ступеньки вверх или вниз. И все время голос Миреллы из-за следующего поворота, манящий голос Миреллы:
— Сюда, Федерико, сюда.
Б одном месте в стене была дыра, но в нее удалось разглядеть лишь руины на фоне других руин. Запылившийся, затертый пейзаж, местами забитый плющом. Всюду навалены грязные бумаги, какой-то хлам. Местами человеческое присутствие осязаемо, зловонно тянет испражнениями. И Мирелла водится со здешними обитателями? Чего не крикнуть ей, что я хочу обратно на улицу?
— Сюда, Федерико, сюда!
Наконец коридор вывел в огромный зал. Высоко вверху сквозь круглую дыру сиял день. Может, там когда-нибудь были окна. Вместо пола — каменная лавина, из нее вытарчивают куски рухнувших стен. Тут, там виднеются обломки колонн. Мирелла устроилась на огромной мраморной глыбе в центре комнаты. Она уронила руки меж колен и вслушивалась во что-то, разинув рот. Я подошел ближе. Знаком она велела мне молчать, и я тоже прислушался. Слушал и смотрел.
Свет внутри молочно-матовый. И все плывет в нем. Как знать, не рухнут ли эти стены через секунду? И не декорации ли они? Тут любая пушинка может придавить свинцом, а гирю сдуть.
Мирелла нагнулась вперед и прошептала:
— Правда, красиво?
Я кивнул, глядя на нее. Лицо ее будто совсем очистилось.
— Тут делаются дела, — объяснила она. — Люди приходят сюда, чтоб испытать жизнь.
— Да? — сделал я выдох.
— Брат тоже здесь бывает…
С братом она пересолила.
— Они захаживают сюда с друзьями. Прихватывают девчонок — для этого!
— Этого?